Лазарь Лазарев - Записки пожилого человека
И еще я вспомнил, как жестко и обидно Эренбург срезал на конференции одного студента, выступившего вслед за тогдашней критикой с глупыми и пошлыми претензиями к роману: почему французы выглядят в произведении более интересными и духовно богатыми, чем советские люди? «Встреча читателя с произведением, — заметил Эренбург, — может происходить на разных этажах, не всегда читатель добирается до того, на котором написана книга». И нанес тяжелый удар незадачливому студенту: «Тут встреча произошла в подвале».
А если вдруг Эренбург вот так врежет нам: счет у него к «Литературке» большой и абсолютно справедливый, начнет припоминать, может и нам рикошетом достаться…
Мы шли к Эренбургу, по дороге обсуждая возможные сценарии предстоящей с ним беседы.
Эренбург жил на улице Горького в большом сером доме против Моссовета, заселенном разного рода начальством с редкими вкраплениями знаменитостей, на последнем этаже. Теперь на доме его мемориальная доска, десять лет потребовалось, чтобы «пробить» ее, московское партийное руководство всячески сопротивлялось, видимо, не могли забыть эренбурговских мемуаров. Они не переиздавались — все попытки упирались в стену. Заблокировано было и собрание сочинений. Один высокопоставленный литературный чиновник, к которому мы с дочерью Эренбурга Ириной Ильиничной ходили хлопотать по этому делу, сказал нам с циничной откровенностью: «Ситуация безнадежная. Как можно издавать собрание сочинений Эренбурга без его мемуаров, а мемуары сейчас напечатать невозможно».
Подходя к этому дому, мы встретили Коржавина.
— Вы куда?
— К Эренбургу.
— Я пойду с вами.
Но это неудобно, мы по делу.
— Глупости, я с ним знаком, он ко мне хорошо относится и будет рад меня видеть. А вас он не знает, — уколол он нас.
Коржавин был настойчив, и мы махнули рукой, пусть идет, вдруг это нам поможет. Когда мы появились, Эренбург несколько раз бросал на Коржавина удивленные взгляды, потом вспомнил его. Мы объясняли, что хотя Коржавин случайно примкнул к нашей экспедиции, он не только наш друг, но сейчас имеет и некоторое отношение к «Литературной газете». Быть может, это нарушение «протокола» делового визита не прибавило нам солидности в глазах Эренбурга, а может быть, появление Коржавина в качестве одного из посланцев редакции было для него знаком перемен в «Литературке». Во всяком случае недовольства он не выразил. Впрочем, в дни его молодости и его самого и людей его среды такие условности не останавливали.
Эренбург принимал нас в кабинете. Книжные полки, забитые до отказа книгами, — это не удивило. Удивило бесчисленное количество всевозможных зарубежных — из разных стран — сувениров, беспорядочно рассованных всюду, где только можно было найти для них место. На стенах картины знаменитых художников, развешанные без какой-либо системы, не напоказ, а для себя, без малейшей тени музейности. А может быть, мне это показалось, потому что, по моим плебейским представлениям, таким картинам место только в музее.
Я не видел Эренбурга вблизи с той самой читательской конференции в университете, за эти десять лет он сильно сдал. Перед нами сидел пожилой человек — худой, пиджак был ему слишком свободен, с нездоровым цветом лица, с мешками под глазами, у него не хватало нескольких зубов; когда он пошел нас провожать в переднюю, походка была шаркающей, старческой — на все это было грустно смотреть. Повеяло какой-то заброшенностью, одиночеством, хотя у этого пожилого человека было мировое имя. Но взгляд оставался живым и острым, глаза умные и молодые, реакция мгновенная, речь точна — нужные слова были под рукой, он не искал их. Эренбург много курил, от сигарет пальцы были желтые, прокуренные, он не всегда успевал стряхнуть пепел от сигареты в пепельницу, пепел падал на пиджак, на брюки, на пол.
Разговаривал с нами Эренбург вежливо, но прохладно, сотрудничать не отказался, но ничего конкретно не обещал:
— Я сейчас пишу большую вещь — книгу воспоминаний, времени на что-то еще не остается.
— Дайте нам что-нибудь из того, что написано.
— Сначала надо кончить первую часть.
Это означало: поживем — увидим, посмотрим, какой станет ваша газета. Потом из первой части мы напечатали две главы и главу из второй.
Мы ушли с пустыми руками, но дверь для нас осталась открытой. Чем мы не преминули воспользоваться, стали под тем или иным предлогом бывать у Эренбурга. Как ни странно, он принимал нас. А после нескольких таких визитов расположился к нам, подобрел. Однажды спросил у меня: «Вы ведь тоже из Киева?» Сарнов потом мне выговаривал: «Промычал бы в ответ что-то невнятное или соврал бы. Ему приятно было думать, что вы земляки, ты ему понравился. Так нет, — он, утрируя, воспроизвел мою интонацию. — „Я родился в Харькове, Илья Григорьевич“. Кто тебя за язык тянул?»
Потом, случалось, Илья Григорьевич и сам приглашал нас к себе — звонила Наталья Ивановна Столярова, его секретарь, с которой у меня до самой ее смерти сохранились дружеские отношения, договаривалась с нами. Бывали мы у него и на даче, он показывал выращенные им цветы — это занятие очень его увлекало, рассказывал, откуда привез семена и луковицы. Мы познакомились с его женой Любовью Михайловной, сохранившей следы былой красоты, узнали, что она художница, посмотрели некоторые ее работы. Случалось, что мы обедали или ужинали у Эренбурга, за столом Любовь Михайловна активно включалась в разговоры, хотя и не всегда впопад. Илья Григорьевич в таких случаях терпеливо, не раздражаясь, не перебивая, дослушивал до конца ее тираду, а потом продолжал с того места, на котором она его прервала, говорить свое. Не знаю, уместно ли здесь слово «разговоры», говорил обычно Илья Григорьевич, а мы его слушали и отвечали на вопросы, которые он задавал. Слушали, боясь пропустить слово, — в его рассказах постоянно возникали многие знаменитые люди, определившие облик нашего века, его социальные движения, его научные открытия, его искусство, с большинством этих людей он был близко знаком, в его рассказах история словно бы оживала, переставала быть книжной, безликой.
Конечно, мы не забывали о газете. Мы упросили Эренбурга написать в новогодний 1960 года номер статью — она называлась «О Луне, о Земле, о сердце», в ней он поддерживал взятый газетой курс на дискуссионное обсуждение состояния дел в литературе, который не одобрялся на Старой площади. Статья эта вызвала нарекания Поликарпова. Нюх у него был отменный, но иногда случалось, что он был не в состоянии сформулировать свои претензии и обвинения. Чуял, что не то, но в чем конкретно крамола, не мог внятно сказать, или сотрудники не подготовили ясных соображений. В подобных случаях он прибегал к стереотипу: настораживают, мол, намеки, недомолвки, мутные, туманные высказывания. Именно это он выложил Михмату, вызванному в связи со статьей Эренбурга в очередной раз на ковер.
Да, о газете мы не забывали, но нас приводили к Эренбургу не только газетные дела, но и жгучий интерес к нему, к тому, что он рассказывал. Некоторые истории, услышанные от него, я хорошо запомнил и попытаюсь здесь воспроизвести — наверное, не всюду теми словами, которыми говорил он, но за точность смысла ручаюсь. Большая часть разговоров так или иначе вертелась вокруг воспоминаний, над которыми он работал и в которые был погружен. Часто он говорил: «Расскажу вам то, что напишу в третьей книге», — а иногда, поведав какую-то историю, которую намерен написать, добавлял: «А сейчас расскажу то, что не напишу».
Чем-то мы ему, видимо, были интересны, скорее всего, тем, что представляли новое поколение, которое он знал плохо, в его глазах мы были детьми XX съезда, а кроме того, у меня сложилось впечатление, что не так много было вокруг него людей, с которыми он поддерживает тесные отношения, раз, два и обчелся, мы их почти всех знали…
Однажды он дал нам толстую папку это была рукопись первой книги мемуаров — и попросил прочитать. Не для того, чтобы выбрать какие-то главы для публикации, просто он хотел бы знать наше мнение, у него к нам, когда мы прочитаем, будет несколько вопросов, сказал Эренбург, он хочет с нами посоветоваться.
Мы были удивлены и польщены. Но когда мы явились к нему с прочитанной рукописью, еще больше нас удивили его вопросы. Они были двоякого рода. Во-первых, он хотел выяснить, будет ли ясно современным читателям то или иное место, дойдет ли? Смысл этих вопросов я тогда не понял до конца. Только потом, перечитывая «Люди, годы, жизнь», — Ильи Григорьевича уже не было на свете, — я уяснил, что его беспокоило, потому что открыл для себя важную особенность этой книги: чем больше знаешь, узнаешь, тем больше извлекаешь из нее информации. Многое спрятано в придаточных предложениях, в намеках, в недомолвках.
Но особенно удивили нас другие его вопросы: напечатают ли эту главу, проходима ли другая, можно ли пробить третью? Мы были поражены, не сомневались, что в этом он разбирается куда лучше, чем мы. Конечно, цензура будет на него наседать, поживы для нее в его воспоминаниях хоть отбавляй, но он опытный, закаленный боец, возможности у него большие, с ним не могут не считаться — ведь он Эренбург, так что лишнего он им не отдаст, отобьется. Но, кажется, он свои возможности оценивал не так высоко, как мы.