Елизавета Драбкина - Кастальский ключ
И вдруг — «Пророк»! Как стон посреди мертвого поля. Как столб пламени, вырвавшийся из-под пепла…
…Подготовка суда над декабристами была возложена на Сперанского, советника Александра I в «либеральную» пору его царствования. Сперанского, на котором лежал еще отблеск «дней Александрова прекрасного начала» и которого декабристы прочили в революционное временное правительство.
Сейчас этот «либерализм» полностью улетучился. Свойственная Сперанскому методичность превратилась в судейское крючкотворство, слабенькие душевные порывы сменились лишь трусостью и страхом за собственную шкуру.
Первым своим делом Сперанский почел найти юридические прецеденты для предстоящего судилища и разработать «обряд» судопроизводства. За образцом ходить пришлось недалеко: по предложению Сперанского этим образцом был избран суд над Емельяном Пугачевым.
Казалось, процесс должен был быть обоснован действующим законодательством. На деле, как доказали впоследствии Герцен и Огарев, это был «солганный вид законности»: декабристов судили по не существовавшим законам и для придания процессу хотя бы видимой законности провели эти законы уже после суда и казни.
В обвинительном заключении было сказано, что суду подлежат «все и действовавшие и соглашавшиеся и участвовавшие и даже токмо знавшие, но не донесшие об умысле посягательства на священную особу государя императора или кого-либо из императорской фамилии, также об умысле бунта и воинского мятежа».
Как гласил приговор, «все без изъятия подлежат смертной казни и по точной силе законов все одним общим приговором считаются к сей казни присужденными».
Дальше суд приступил к выбору способа, которым должна быть совершена казнь.
63 голоса были поданы за четвертование.
2 голоса — за казнь «постыдной смертью», то есть повешение.
Член суда Сумароков записал:
«Всех четвертовать и в вине поступить по примеру Пугачева».
На такую массовую казнь Николай не решился. Осужденные были разбиты на «разряды».
Вне «разрядов» остались П. Пестель, К. Рылеев, М. Бестужев-Рюмин, С. Муравьев-Апостол, П. Каховский, по-прежнему приговоренные к четвертованию «по тяжести их злодеяния».
К первому «разряду» были отнесены приговоренные к отсечению головы.
Ко второму — осужденные на «политическую смерть».
Ее обряд состоял в том, что голову осужденного клали на плаху, подходил палач с топором, но в эту минуту объявляли о замене смертной казни каторгой.
Третий «разряд» — вечная каторга.
Четвертый — по пятнадцати лет каторги.
Остальные, до девятого включительно, — разные сроки ссылки, каторги, поселения.
Десятый и одиннадцатый — лишение чинов и дворянских прав и сдача в солдаты.
Итого 121 человек осужденных по суду. И сотни запоротых насмерть солдат, поддерживавших заговорщиков и приговоренных к двенадцати тысячам шпицрутенов.
Николай не мог упустить столь удобный случай и не разыграть комедию милосердия.
За три дня до казни начальник главного штаба барон Дибич направил председателю Верховного уголовного суда П. В. Лопухину письмо, в котором писал:
«На случай сомнения о виде казни, какая сим преступникам судом определена быть может, государь император повелеть мне соизволил предварить вашу светлость, что его величество никак не соизволяет не токмо на четвертование, яко казнь мучительную, но и на расстреляние, как казнь одним воинским преступлениям свойственную, ни даже на простое отсечение головы, и, словом, ни на какую смертную казнь, с пролитием крови сопряженную».
Так «без пролития крови» и сделали: удавили пеньковой веревкой.
Приговор был тогда же напечатан в виде «Прибавления» к издававшейся Булгариным и Гречем газете «Северная пчела» на большом листе серо-голубой бумаги примерно такого формата, как лист ватмана. Бумага великолепная, печать тоже. За полтора столетия, которые прошли с тех пор, не выцвела, не пожелтела, не истерлась на сгибах.
Такой же серо-голубой лист держал когда-то в своих руках Пушкин.
13 июля состоялась казнь. Как сообщает месяцеслов, по воле Николая I она была совершена «с возможным милосердием»: присужденным к смерти, кроме пяти, смерть была заменена каторгой, а пять человек, приговоренных к четвертованию или отсечению головы, повешены.
Среди рукописей Пушкина хранится серенькая четвертушка, на которой его рукой записано: «у о с Р. П. М. К. Б. 24».
Запись эта легко поддается расшифровке: «Услышал о смерти Рылеева, Пестеля, Муравьева, Каховского, Бестужева 24-го». Двадцать четвертого июля.
Отныне профили декабристов на полях пушкинских рукописей сменяются силуэтами виселиц с пятью висящими на них телами. Пушкин думает о декабристах неотступно. Записывает их инициалы. Пишет. «После обеда во сне видел Кхбр» (т. е. Кюхельбекера). «И я бы мог, как шут…»
«И я бы мог, как шут, ви…», то есть он, Пушкин, мог бы висеть, как висит игрушечный паяц на веревочке…
Исследовательница рисунков Пушкина Т. Г. Цявловская подвергла глубокому анализу знаменитую страницу пушкинской рабочей тетради, на которой записаны и зачеркнуты эти слова. Страница эта сплошь покрыта рисунками. Непосредственно под словами о шуте — уже не раз появлявшийся на полях рукописей Пушкина силуэт виселицы, крепостной вал, пять повешенных. Дальше идут беспорядочно разбросанные портреты, в их числе — ряд портретов декабристов: Сергея Трубецкого, Павла Пущина (однофамильца лицейского друга Пушкина). А в конце страницы — снова вал, снова виселица, снова пять повешенных.
Пушкин думает о казненных, об отправленных на каторгу, о себе. Что его ждет? Какая ему уготована судьба?
Вновь и вновь возникает у него мысль о том, что он мог бы и еще может быть повешен. Она врывается даже в лирические любовные стихи, написанные в альбомы милых его сердцу барышень: «Когда помилует нас бог, когда не буду я повешен», «Вы ж вздохнете ль обо мне, если буду я повешен?» При жизни он к виселице приговорен не был. Но он был приговорен к ней посмертно: учрежденная «по высочайшему государя императора повелению» комиссия военного суда при лейб-гвардии конном полку, «рассмотрев дело о происшедшей 27 генваря дуэли», в приговоре своем записала, что «камер-юнкера Пушкина подлежит за участие в дуэли повесить, но так как он уже умер, то суждение его за смертью прекратить».
«Все-таки я от жандарма еще не ушел, — писал он Жуковскому из Михайловского, — легко, может, уличат меня в политических разговорах с кем-нибудь из обвиненных. А между ими друзей моих довольно…»
И жандарм не заставил себя ждать…
Он прибыл из Москвы в Псков, к псковскому губернатору Адеркасу, с высочайшим повелением доставить Пушкина в Москву. Повеление было противоречиво и потому малопонятно: с одной стороны, в нем говорилось, что Пушкин может ехать «в своем экипаже свободно, не в виде арестанта». С другой — что его должен сопровождать фельдъегерь, а по прибытии в Москву он «имеет явиться прямо к дежурному генералу Главного штаба его величества».
Адеркас послал за Пушкиным нарочного с повелением немедленно выехать. Пушкин успел только взять деньги, накинуть шинель.
Рано на рассвете в соседнее Тригорское прибежала запыхавшаяся Арина Родионовна. Как рассказывала потом одна из жительниц Тригорского, седые волосы ее космами падали на плечи. Она плакала навзрыд. Сбивчиво, беспорядочно рассказала она о событиях прошлой ночи.
Никто не ждал добра. Не ждал добра и Пушкин.
…8 сентября 1826 года он и сопровождающий его жандармский офицер миновали последнюю полосатую будку на пути к Москве и проследовали прямо в Кремль, в канцелярию дежурного генерала. Дежуривший в тот день генерал Потапов тотчас известил о прибытии Пушкина начальника Главного штаба барона Дибича, который написал прямо на донесении Потапова:
«Нужное, 8 сентября. Высочайше повелено, чтоб Вы привезли его в Чудов дворец, в мои комнаты к 4 часам пополудни».
Запыленного, покрытого дорожной грязью, его ввели прямо в императорский кабинет.
— Здравствуй, Пушкин, — промурлыкал Николай Павлович. — Доволен ли ты своим возвращением?
Пушкин, по его словам, отвечал «как следовало». Но как? Это неясно. Может, благодарил. Может, пробормотал что-то придворно-подобающее.
Николай слушал, откинувшись на спинку кресла.
— Пушкин, принял ли бы ты участие в четырнадцатом декабря, если б был в Петербурге?
— Непременно, государь, — ответил Пушкин. — Все друзья мои были в заговоре, и я не мог бы не участвовать в нем.
Венценосная кошка то втягивала, то выпускала когти бархатной лапы.
— Что же ты теперь пишешь?
— Почти ничего, ваше величество: цензура очень строга.
— Зачем же ты пишешь такое, чего не пропускает цензура?