Евгения Иванова - ЧиЖ. Чуковский и Жаботинский
Прошлый год г. Корней Чуковский в «Свободных мыслях» поднимал вопрос: «евреи и русская литература». И К. Чуковский, и «Свободные мысли», кажется, должны бы были быть веским ручательством в том, что не «дурные общественные инстинкты и скрытые побуждения» руководят ими в этом любопытстве, но все-таки предрассудки «передового русского общества» оказались настолько сильны, что никто из русских не решился откликнуться, так как о евреях говорить не в тоне возмущения еврейскими погромами и %-ной нормой для передового русского человека невозможно. Было только две статьи евреев — Тана и одного сиониста, Вл. Жаботинского: статьи заключали не относящиеся к делу полемические препирательства, а у г. сиониста был, кроме того, ужасно заносчивый тон по отношению к русскому интеллигентному обществу, которому — по его же статье выходило — евреи были кое-чем обязаны. Так этот вопрос и заглох.
Что характеризует еврейский интеллект как таковой? «Материалистическое понимание» и жизни, и деяний человека. Вспомните Маркса, вспомните Гейне. Евреи не могут указать ни на одного идеалиста, который был бы плоть от плоти и кровь от крови еврейского народа, кто бы был их выразителем. За новые идеи они не будут гореть на костре, за новое эстетическое мировоззрение мерзнуть и голодать непризнанными на мансардах, до пятидесяти лет работать в лаборатории за научным открытием, создавать технические изобретения с массой неудачных опытов, с массой труда, не подкрепленного твердой уверенностью, что он может привести к положительному результату.
Но зато, если новая истина начнет оцениваться обществом, пускать в действительность корни и давать плоды, кто сорвет, кто будет разносить и продавать эти плоды — как не евреи? Здесь уместно привести пример из жизни русского искусства — он будет хорошей иллюстрацией моей мысли. Бальмонт, Брюсов, Гиппиус, Сомов, Коровин, Врубель — десять лет тому назад, несмотря ни на насмешки, ни на ехидное шиканье критиков «передовых журналов» вроде достопамятного Богдановича из «Мира Божьего», создавали свои произведения так, как их обязывало их чувство художника. И вот, когда это направление сделалось модным, посмотрите, как за него цепко ухватились евреи. Мейерхольд подобрал с дороги то, что было обронено ушедшими дальше модернистами, создавшими новое течение, сдунул пыль, выдал за свое, начал кричать об этом и надоел всем и каждому. А в литературе появились различные О. Дымовы, Цензоры, Годины, Юшкевичи. А в живописи Анисфельды, Бродские. Вы думаете, может быть, у них есть что-нибудь свое, искреннее, что еще не было известно и что могло бы быть поэтому встречено обществом неблагожелательно? О нет! Эти господа сгладили многие шероховатости искреннего увлечения предшественников, ловко вытянули то, что походче, раздули это, раскричали. Крупную золотую монету нового разменяли на грязные пятаки популярности, всеобщего признания. Посмотрите, как много евреев в прессе, где приходится проявлять себя в роли менял культурных ценностей.
Если национальный фактор проявляется на вершинах человеческого духа, мы его ценим как оригинальный вклад в сокровищницу мирового духа, это особый стиль в понимании мира, и наша пытливость принимает это, как что-то приятное и желательное. Но когда нам приходится иметь дело с человеческой ординарностью, то вся совокупность отрицательного для нас становится понятной и просто определимой, когда мы все это отнесем к национальности.
Адюльтер — обычное для французской литературы явление. Но Мопассан создал из этого незабываемые страницы психологических откровений, и мы чувствуем, что только француз мог рисовать так тонко и так убедительно жизнь «прелестной страсти». А у ординарности — эта галльская прозорливость в этих вопросах превращается в слащавую пошлость и бульварную порнографию, и мы говорим: «знаете, что-то французское, бульварное». Англичане любят занимательность и интересность фабулы, и у Киплинга и Уэльса мы восхищаемся этим безудержным полетом и красочностью фантазии, а о переложениях романов, печатающихся в «Вестнике Европы», мы говорим: «знаете, что-то английское, неестественное». И подразумеваем романы о двойниках и о прочем, чего не бывает, не бывает никогда.
Русская литература не знала талантливых евреев в своих рядах. В ней не было своего Гейне. Мы должны были иметь дело с посредственностью. И если в других нациях посредственность просто обнаруживает отрицательные черты национальной физиономии, то еврейская посредственность дефилирует перед вами с вызывающим, нахально ухмыляющимся самодовольством, лезет всюду вам на глаза, кричит и трещит о себе на всех перекрестках.
И в десятке примеров мы видим в нашей литературе это, обычное для еврейской посредственности, отсутствие своей собственной физиономии, своего «я», отсутствие искренности и, как возмещение этого, грубое сгущение красок, это ловкое скрадывание чужого, приспособление его на все вкусы. Какие бы вы ни читали еврейские произведения, всегда у вас будет чувство, что это не личное отношение, не личное мировоззрение автора, что манера изображения не наиболее мила ему, потому что его «я» выливается только в нее, что вы уже через кого-то другого, раньше, познакомились с этой манерой, что он, автор, пользуется ей только потому, что у него нет своей манеры, потому, что ее любят, что она модна. (К. Чуковский, разбирая еврейских писателей теперешнего момента — О. Дымова и Юшкевича, у Дымова констатирует неискренность, отсутствие своей физиономии, приспособляемость к существующим вкусам толпы, к спросу, а у Юшкевича прямой плагиат тем, манеры, языка у Достоевского, Гауптмана, Золя, Сологуба, лубочную размалеванность образов и балаганную мелодраматичность эффектов.)
Мы все любим русскую литературу за то, что она рыцарь без страха и упрека, за то, что она так целомудренно относилась всегда к своему долгу, говоря — в общем, в сути своей, в лучших своих проявлениях, — то, что просилось из сердца, говоря так, как только могла хорошо и совершенно. И тут вдруг эта фальшь, эта подделка, это отсутствие искренности, не всегда точно определимое, но чувствующееся скрадывание чужого, размен на мелочь общепризнанности, ловкое приспособление к спросу.
Это был последний эпизод этой полемики из выявленных нами. Споры о роли и месте евреев в русской культуре с новой силой возобновились всего через год с небольшим вокруг так называемого «чириковского инцидента»[227], но Чуковский уже не принимал в них участия, в отличие от Жаботинского, который, напротив, активно использовал материалы разгоревшейся дискуссии в своих статьях[228].
Глава 3
Разные уроки юбилея Шевченко
Если в полемике о евреях и русской литературе Чуковский и Жаботинский находились, можно сказать, по одну сторону баррикады, то между их откликами на юбилей Тараса Шевченко пролегала уже «дистанция огромного размера».
И для Чуковского, и для Жаботинского Шевченко был, можно сказать, родным поэтом, потому что оба знали малороссийский язык с детства. Для Чуковского, сверх этого, это был еще родной язык его матери, и в 1909 году, в период работы над своей первой статьей о Шевченко он записал в дневнике: «Я обложен хохлацкими книгами, читаю, и странно: начинаю думать по-хохлацки, и еще страннее: те хохлацкие стихи, которые я знал с детства и которые я теперь совсем забыл, заслонил Блоками и Брюсовыми, теперь всплывают в памяти, вспоминаются, и еду на лыжах и вдруг вспоминаю Гулака, или Квiтку, или Кулиша»[229], и через несколько дней: «О Шевченке расписался — и, кажется, много пустяковых слов. Это так больно: я долго готовился, изучил Шевченка, как Библию, и теперь мыслей не соберу»[230].
Биография Тараса Шевченко, казалось, была создана специально для того, чтобы демонстрировать ужасы крепостного права: необыкновенно талантливый ребенок-сирота, взятый в «казачки» к помещику П. Энгельгардту и обнаруживший необыкновенные таланты художника, выкупленный из крепостных стараниями К. Брюллова, В. А. Жуковского, А. Венецианова и др., он поступил в Академию художеств, но вскоре после ее окончания за участие в Кирилло-Мефодиевском обществе был отдан в солдаты и отправлен в далекую Оренбургскую губернию с запретом рисовать и писать стихи. Даже после освобождения из ссылки до самой смерти ему был запрещен въезд на Украину. Эти общеизвестные факты к моменту, когда писалась первая статья Чуковского «Шевченко», успели сложиться в подлинное житие. Но, может быть, именно поэтому Чуковский, не любивший повторять расхожие суждения, тем более что речь шла о любимом поэте, попытался отойти от шаблона и обратить внимание на некоторые особенности биографии Шевченко, в это житие не укладывавшиеся.