Анатолий Луначарский - Том 2. Советская литература
Однако он великолепно знал, как и когда полемизировать. Когда он пишет какую-нибудь публицистическую статью, то он доказывает, двадцать раз повторяет одно и то же, старается быть популярным, не боясь показаться скучным. Когда он творит как художник, то вся так называемая «безыскусственность» его искусства направлена к тому, чтобы нам казалось, что автор ничего не прибавил, ничего не прикрасил, что это есть сама жизнь. И всякий раз вы видите образы и не видите Толстого, видите художественную ткань, образы, которые можно увидеть только обладая свойствами и чувствами изображаемых Толстым людей. Вы видите их жесты, поступки, они рассказывают вам, даже в момент смерти, что они думали, даже после смерти. Это художественное ясновидение дает воспроизведение ткани жизни более убедительное, чем то, что вы видите на улице или на каком-нибудь собрании. Это есть «магия» художника, дающая ему силу. С ним становится трудно спорить, хотя жизнь вам говорит, что это не так, говорит вам другое, чем Толстой, который надел маску жизни или тысячу масок своих действующих лиц и говорит от лица жизни. Художник знает, куда он вас ведет, его жизненное многообразие не собьет с толку, но вас жизнь в его изображении может сбить с толку, если вы поверите, что это — писатель, в котором нет ничего субъективного, что это — чистый изобразитель жизни.
Это очень большая и важная уловка, к которой мы не должны относиться как к мошенничеству, ловкости рук. Все искусство есть большая «уловка»; искусство не есть нечто безыскусственное. Так называемое «безыскусственное» искусство может быть самое искусное. И дело художника заключается в том, чтобы вовсе не фотографировать, не протоколировать факты, а создавать их путем воображения и фантазии, то есть выдумывая их и делая так, чтобы вы выдумку не чувствовали и сказали бы: вот она, правда!
Правда, если мы будем сравнивать Толстого и Горького, то мы увидим, что в реализме того и другого имеется очень много различного.
Толстой очень высоко ставил Горького. Он находил у него кое-что недоделанным, натянутым в деталях, но он очень ценил его как серьезного и большого художника. Леонид Андреев изображал кошмарное бытие и кошмарное сознание мещанина, стремился довести это кошмарное состояние отчаявшегося мещанина до внушающего страх. Он как бы хотел сказать: если мы, мещане, воем от страха, то войте и вы с нами. А барин Толстой говорил об Андрееве: он меня пугает, а мне не страшно23,— и откладывал книжку в сторону. Но Горького ему было страшно. И он на иные произведения Горького очень серьезно и сильно реагировал24, потому что родственность здесь была в основных приемах — в верности жизни, в красках, во внутренней правдоподобности, от которой Горький старался никогда не уходить, и потому, что Горький выражал правду пролетариата — класса, который не нуждался в том извращении действительности, в которое впадали художники мечущегося, потерявшего голову мещанства. Суровый реалист Горький заставлял себя слушать Толстого, лишь морщившегося от криков отчаяния кликуши-Андреева.
Но у Толстого безыскусственность — наивысшая искусственность. Если вы посмотрите, как Толстой переписывает и переделывает свою рукопись, то вы увидите, что он не улучшает, а портит свою речь. Там, где фраза была ритмической, благозвучной, он делает ее шероховатой, — потому что, если она будет ритмической, благозвучной, читатель заподозрит: эге-ге, это очень искусственно сделано, нет ли тут какой-нибудь фальши? А надо сделать так, чтобы читатель этого не почувствовал, чтобы дерево было шероховатым, а не полированным. У Горького этого нет. Горький очень любит афоризмы, любит изложить мысли, схватить характер возможно более ловко, кругло, таким вензелем, чтобы сразу было видно, как это мастерски схвачено, — и он не боится мастерства, любит его показать.
Большой стилист Короленко гармоничен, благозвучен, даже сладкозвучен, он поет в своих вещах, он пишет акварелью, и поэтому его произведения очень красивы, но красота эта впадает немножко в красивость. И Толстой, очень уважавший Короленко как человека и гражданина25, не так-то уж высоко ставил его как писателя. Ему казалось, что эта манера представляет собой некоторую манерность. У Горького иное — у Горького эта законченность — хватка, приближающаяся в некотором смысле к импрессионизму, но опять-таки это не совсем то: импрессионизм хочет дать мерцание, мигание жизни, моменты жизни в ее непосредственном полете. И притом именно моментальном полете, от мгновения к мгновению, от особенности к особенности, от переживания к переживанию. Импрессионисты настолько топят объективный мир в субъективных впечатлениях, что можно сказать — у импрессионистов в некоторой степени махистские приемы искусства. А Горький старается передать внутреннее существо явления как такового, рассказать подлинную жизнь, дать такие образы, такие пословицы, чтобы они вошли в обиход, чтобы вы прочли и подумали: лучше сказать нельзя.
Горький очень любит приподнятость настроения. Толстой умеет оставаться величайшим художником, заставляя вас ходить по ровному месту среди серенького дня, и под покровом этой простоты он расставляет громадные капканы, которые должны уловить вас и заставить пойти по тем же путям, по которым он сам идет. А Горькому нравится, чтобы мир смеялся, чтобы солнце сыпало червонцами, чтобы небо было как бездонная лазоревая чаша.
Некоторая доля приподнятости, декламации, некоторая подчеркнутость рядом с большой прегнантностью[14], стремлением к мастерскому выражению — это черты, которые всегда Горькому присущи и которые складываются вместе в один букет горьковского художественного реализма. Они нисколько не делают его менее реалистичным, это только один из подходов. У Короленко был другой, у Чехова — третий, у Толстого — четвертый, но все эти писатели являются художественными реалистами.
Самым важным приемом художественного реализма Горького является, конечно, композиция. Я не хочу вовсе петь хвалы композиции Горького. Рассказы обыкновенно очень хорошо скомбинированы, в них нет ничего лишнего, они неуклонно ведут к концу, конец обыкновенно является настоящим концом, то есть он вас окончательно ставит на ту точку зрения, к которой вас подводили в рассказе. Наоборот, романы очень часто плохо построены. «Фома Гордеев» и в особенности «Трое» — композиция в известной степени рыхлая. И не об этом я говорю, указывая на композиционную или архитектоническую мощь Горького. Я говорю о том, что он в пределах художественного реализма, то есть колоссального правдоподобия, рассказывает только то, что входит в его намерения, и только так, как это нужно для его цели. Его произведения с этой точки зрения являются тенденциозными в самом великолепном смысле слова. Вы не можете застать Горького врасплох вопросом — зачем ты это писал? Каждый раз, когда Горький берется за маленький рассказ или за большой роман, он знает, что что — часть той лестницы настоящего, подлинного сознания жизни, которую он для своего читателя строит.
Горький делает из этого основного своего художественного метода некоторые экскурсы, — во-первых, в области стилизующего, гиперболического или карикатурного искусства. Они у пего не часты, но они у него бывают. Прекраснейший пример этого, скажем, повесть «О чёрте», «Еще о чёрте», «Желтый Дьявол», «Прекрасная Франция». Вы видите, что там он вовсе не хочет быть правдоподобным, — напротив, он изобретает явно нелепые фантастические образы, но с таким расчетом, чтобы они, как хорошая карикатура, вскрывали внутреннее существо вещей. Большею частью он прибегает к этому тогда, когда просто не может по ходу своей жизни, по биографии, по подготовленности дать насыщенную развернутую картину данного явления в виде романа, — он для этого недостаточно детально знает его, но хорошо ухватил сущность. Как же передать эту сущность? Он хочет передать ее в возможно кратких образах и находит образы карикатурные, фантастические, но верные идейному смыслу того, что они выражают.
Он пользуется, во-вторых, и приемами патетической романтики, то есть повышенных фантастических образов, которые концентрируют и прекрасное и высокое. Всем памятны и никогда не забудутся «Буревестник», «Песня о Соколе».
К романтике у Горького была особенно большая склонность. Горький отражал тогда первые шаги растущего пролетариата. Уходили серые сумерки 80-х годов, разразились освежающие грозы годов 90-х. Выступал новый герой — пролетариат. Стала очевидной мощь его движения вперед, обострились его протест и надежды, но он не мог еще найти настоящих реалистических путей, он был взволнован и взволновал других. И эта взволнованность, этот мост от себя к другим строился в возвышенных образах, — потому что прежде всего надо было сказать людям, что пришло необыкновенное время, что мириться больше с буднями нельзя, что это — праздник и кровавые дни боев, что пришли дни страшные и яркие, не будничные, не серенькие, мохнатенькие дни.