Людмила Татьяничева - Каменный Пояс, 1982
— Рябиновку проехали!
Незлобивое спокойствие Игони вызвало такой взрыв хохота, что шофер выглянул из кабины.
— Харюза тут раньше по пестерю науживали, — продолжал Игоня.
— По пестерю… харюза… — Костлявые плечи, а потом и все несуразное тело Малахова затряслось в неудержимом хохоте. — Там воробью по колено…
Во всякой дороге наступает момент, когда она начинает надоедать. Все реже раздавался смех, и когда Игоня сообщил, то проехали последний поворот, охотники засуетились.
Здесь когда-то стоял поселок лесорубов. Жители, в основном крепкие, выносливые и молчаливые, валили лес, вязали плоты, сплавляли по половодью, собирали живицу, гнали деготь, зимой промышляли зверя и птицу. С войной многие дома опустели, а к концу ее, когда лес поблизости извели, последние жители перебрались в город.
На вырубках, не тревожимый выстрелом, развелся косач, в горе держался глухарь, а по ключам — рябчики. Кое-что из построек вывезли, кое-что разрушилось и пошло на костры беззаботным туристам. Теперь только высокий бурьян, заросли тальника, нелепо торчащий, покосившийся столб от ворот да остатки разрушенного временем и растащенного половодьем моста через речку напоминали о заглохшей здесь жизни.
Охотники распалили костер. Игоня чистил картошку и рассказывал:
— Вон за тем камнем магазин был, а возле — клуб.
— Что-нибудь ты путаешь, — возражал, как бы сомневаясь, Малахов.
— Зачем мне надо путать, места знаю, возрос тут. А где листвень, мой дом стоял.
— У тебя был дом? — Иван глядел на гигантскую, разодранную грозой, полусухую лиственницу. — Генка, был у Игони дом?
Генка проверяет порядок в своем рюкзаке, на минуту отрывается от этого занятия и отрицательно качает головой.
— Шатром крытый дом-то, на крыше — косач, от ветра поворачивался. Марфа им любовалась все. А то иду, бывало, с делянки, а она, Марфа-то моя, стоит у ворот, поджидает…
Его никто не слушал, отдаваясь радостному ощущению свободы, оторванности от заводских и семейных забот.
Смеркалось быстро. Вышла луна. Засияли звезды.
В свете подфарников — лица и руки. Бряканье кружек:
— За удачу!
— Ни пуха…
— Генка, оглох, что ли?
— Померла Марфа-то, похоронили добрые люди, — слова тонут в гаме.
Кому-то уже хочется петь:
— Иван, «Рощу»!
— У меня классный диск есть! — встает Генка.
— Пошел ты со своим диском… Старинку надо.
— Старинку, Иван Демьяныч!
Малахов куражится, но недолго, и, ко всеобщему удовольствию, хрипловато, врастяг выводит:
Будет, будет вам, ребята, пиво попивати,
Не пора ли вам, ребята, в поле выезжати…
Он поет о белой пороше, о поднятом собаками звере. Ему подтягивают, «гонят», изображают вой зверя, «трубят». Эхо множит голоса.
Размягченные лица в свете костра покачиваются в такт. Изломанная тень огромной лиственницы на матовой, искрящейся призрачным светом поляне придает картине фантастический вид. Когда смолкают голоса, неожиданно тихий тенорок Игони звучит резким контрастом:
Тега, гуси, тега, серые, домой,
Неужели не наплавали-ся-а…
Утром охотники наскоро пьют чай и, не теряя времени, отправляются. Малахов охает, стучит кулаком по голове: «Пила, так боли».
— Поправить? — заботливо спрашивает Игнат, достает четвертинку и отмеривает половину в кружку. Остатки затыкает, кладет в карман и напутствует Малахова:
— По хребту правь, Ваня, по релкам — глухарь должен быть беспременно. После ключами в клюквенное болото спустись, рябков добудешь.
Игоня идет последним. Через бурьян выбирается к едва заметной тропке и по ней скрывается в мелком осиннике.
Там он остановился, огляделся и прислушался. Снял кепку, приставил ружье к осинке и скинул рюкзак. Сел и расстелил перед собой, на едва приметный холмик, белую тряпицу. Обобрал палый лист вокруг и сложил руки на коленях.
— Ну вот, Марфуша, я и прикатил к тебе. А за прошлый раз не сердись, случай не выпал. Мастер-то мне: «Игнат Петрович, выручай, кроме тебя некому сделать». Работа, видишь, тонкая. Как тут откажешь? Уважает он меня за это крепко, Пал-то Иваныч. И другие тоже. Не помню, говорил, нет ли — орден мне дали. Директор со мной за руку. А Перфильевна, что на свадьбе от тебя справа сидела, жива еще, а других никого уж нет. К ней хожу, чай пьем, беседуем. Помнишь, как она славно «тега, гуси» пела? Попрошу — и теперь поет.
Говорил он медленно, с большими остановками, перебирая не спеша просеянные много раз мысли.
— Все бы оно ничего, да тоскливо без тебя. И жалко тоже, что никого у нас с тобой нету. Мало пожили. Одиннадцать деньков всего-то. Вроде бы как солнышко из-за тучи вышло — ослепило — и нет его. А после яркого свету еще темнее, холоднее и глуше.
Игнат плеснул из четвертинки в кружку, глотнул, остатки выплеснул перед собой.
— А насчет женщин или чего такого ты и в голову себе не бери. Сколь ни гляжу, а лучше тебя нету. Письма твои храню. На одном только, которое сажей писано, слов незнатко стало. Но я их и так помню. Она, Перфильевна-то, обсказала, как вы, бабы, в стынь лютую тут лес валили да вытаскивали на себе. И как ты в снег посунулась… И письмо просила написать от себя будто: «Здравствуй, свет мой Игонюшка! Во первых строках сообщаю, что жива-здорова…»
На горе раздался выстрел — глухо, без обычного здесь эха. «К дождю», — подумал Игнат.
— Фрррррф, — послышалось неподалеку.
Игнат огляделся и увидел рябчика. Птица, вытянув шею, прислушивалась. Затем зазывно просвистела и замерла, словно бы дожидаясь ответа.
— Ишь ты, орел какой! — улыбнулся Игнат.
Рябчик вспорхнул.
— Вот и рябок, чего бы понимал? А ищет себе пару и не успокоится, пока не найдет. Нарушь одного, другой тосковать станет…
Задумавшись, Игнат с минуту глядел в одну точку. С осины, тронутой палом ранней осени, слетел багровый листок и, слегка покачиваясь лодочкой с боку на бок, стал по спирали медленно спускаться на землю. Упал ярким пятном на блеклую траву. Игнат взял его, положил на ладонь, накрыл другою и подышал туда в горсть, словно пытаясь вернуть листку жизнь.
НОРМАЛЬНЫЙ ХОД
Старый самосвал с трудом преодолевал долгий тягун перевала. В моторе постукивало, и на каждой выбоине корпус машины сотрясался. Степан Ушкин, известный среди шоферской братии расчетливой трезвостью, сожалел, что машина не дотянула до конца сезона и что теперь ее пришлось гнать в капитальный ремонт. А в Степном сейчас самое горячее время, бывает, поесть как следует некогда. Если и скоро дадут новую машину, сотню-другую все равно придется потерять.
Думал он, конечно, и об Инке, молодой жене, что осталась в Степном, и о Фаине. Когда вспоминал о первой жене, становилось немного не по себе. Степан объявил, что уходит, она заплакала. «Нормальный ход», — сказал он, как говорил всегда, когда хотел себя успокоить.
Свежий ветер задувал в кабину, трепал волосы, гнал усталость. С натугой преодолев подъем, машина покатила легко, шурша скатами. Внизу лежал город. В распадках гор еще держался туман. Заводской пруд матово поблескивал.
Степан остановил машину и вышел размяться. Цветов вокруг — множество! Иван-чай, густо росший по насыпи, тысячелистник, ромашка, сочевичник уже со стручками, иван-да-марья. Над головой испуганным котенком, пронзительно кричал канюк, кружась и высматривая добычу. Из трещины камня выглядывала ящерица. На камне мох, на мху белая еще брусника. Вид спокойного величия гор привел мысли в равновесие. Он сорвал шапку тысячелистника (она рассыпалась в ладони), помял и отметил: в Степном запах трав резче. Сдул с ладони пахучие крошки. Сдать машину — и назад, к Инке.
Снятый с тормозов самосвал покатил по накатанной дороге. Каждый изгиб ее был знаком. Вот за этим поворотом однажды чуть не столкнулся с лосихой, а затем — едва не опрокинулся. Это было в тот год, когда вернулся из армии и получил новый «газик». За поворотом увидел девушку с корзиной на плече. Просигналил. Вместо того, чтобы отойти влево, она как-то боком засеменила вправо. Пришлось резко вывернуть руль. Машина чуть не свалилась.
— Ты что кидаешься под колеса! — выскочил он из кабины.
— Только что оглядывалась, никого не было, — оправдывалась она.
— Носит вас черт…
— Подвез бы лучше, устала я.
Подвез и зашел напиться. Кухонька и комнатка. Голубые занавески, голубая скатерть, голубое покрывало среди белых стен и низкого белого потолка: скромный цвет незабудок на краю прозрачной калужинки с отражением бегущих облаков. Она подала воды. И в глазах ее вдруг увидел он цвет незабудок. И тело ее напомнило ломкий стебель этого незатейливого цветка…