Виссарион Белинский - Полное собрание сочинений А. Марлинского
К числу таких-то примечательных и важных в литературном развитии отрицательных деятелей принадлежит и Марлинский. Его разница с ними и его превосходство над ними, конечно, много состоит и в степени дарования, по которому его невозможно и сравнивать с ними, но много заключается и в чисто внешних причинах. Те были русские классики, отличавшиеся от своих образцов – французских классиков – школьною тяжеловатостию в выражении, искусственным, а потому неправильным и дурным языком: Марлинский явился на поприще литературы тем самым, что называлось тогда, романтиком. Как Сумароков, Херасков, Петров, Богданович и Княжнин хлопотали из всех сил, чтобы отдалиться от действительности и естественности в изобретении и слоге, – так Марлинский всеми силами старался приблизиться к тому и другому. Те избирали для своих снотворных песнопений только героев, исторических и мифологических: этот – людей; те почитали для себя за унижение говорить живым языком и поставляли себе за честь выражаться языком школьным: этот силился подслушать живую общественную речь и, во имя ее, раздвинуть пределы литературного языка. Посему очень понятно, что тех теперь никто не станет читать, кроме серьезно изучающих отечественную литературу, а Марлинский еще долго будет иметь читателей и почитателей.
Появление Марлинского на поприще литературы было ознаменовано блестящим успехом. В нем думали видеть Пушкина прозы. Его повесть сделалась самою надежною приманкою для подписчиков на журналы и для покупателей альманахов, и только один журнал, как бы осужденный злосчастною судьбою на падение, не мог воскреснуть от помещенного в нем «Фрегата Надежды»… Но когда появились в «Телеграфе» его «Искуситель» и «Аммалат-Бек», – слава его дошла до своего nec plus ultra[2]. Общий голос решил, что он великий поэт, гений первого разряда, и что нет ему соперников в русской литературе. Журналисты громкими фразами подкрепляли мнение толпы; но никому из них не приходило в голову поговорить о Марлинском в отдельной статье, хотя они в длинных статьях рассуждали вкось и вкривь о многих писателях, и не столь, по их мнению, великих и важных. Такая огромная слава на кредит, такой громадный авторитет на честное слово не могли стоять твердо и незыблемо. Часть публики явно отложилась от предмета общего удивления. В некоторых журналах стали промелькивать фразы, то робкие, то резкие, то косвенные, то прямые, в которых выражалось то сомнение в гениальности Марлинского, то положительное отрицание в нем всякого таланта. Наконец дело дошло до того, что те же самые, которые первые провозгласили его гением первой величины, начали, в неизбежных случаях, отзываться о нем уже не столько громко, даже нерешительно и как можно короче, как будто мимоходом. Но и те, которые поневоле должны видеть в Марлинском высшую творческую силу вследствие обширности и глубокости своего эстетического чутья, за отсутствием чувства, – даже и они начинают упрекать его в излишней игривости и пенистой шипучести языка, которые породили неудачных подражателей, искажающих русский язык. Впрочем, сии последние, несмотря на то, не перестают повторять, в похвалу отставного гения, свои и чужие громкие фразы, тем более что он уже не может мешать им в сбыте их товара, но еще может служить им орудием для унижения истинных талантов, забавно пишущих и верно списывающих с натуры. Между тем подражатели Марлинского доходят до последней крайности, изображая диким и надутым языком разные сильные ощущения, и тем самым уясняют вопрос совсем не в пользу своего образца.
Но это излишество похвал, это множество подражателей, самое излишество порицаний – все несомненно доказывает, что Марлинский – явление примечательное в литературе, выходящее из колеи пошлой обыкновенности. Из сего противоречия, естественно, вытекает необходимость – определить значение и ценность его как писателя, указать в литературе его истинное место. Постараемся же решить этот вопрос, основываясь не на произволе личного «мнения», которое чаще всего бывает личным «предубеждением», но опираясь на здравый смысл и эстетическое чувство наших читателей, и таким образом не себе, а им предоставляя право суда.
Марлинский принадлежит к числу тех литераторов, которые явились на литературное поприще как враги классицизма и поборники романтизма. Вследствие этого он действовал не только как романист или нувеллист, но и как критик. В XI части его «Сочинений» помещены его годовые отчеты за литературу 1823, 1824 и частию 1825 годов, очерк истории древней и новой литературы до 1825 года и разбор романа г. Полевого «Клятва при гробе господнем». Не знаем почему, но только эти статьи в полном собрании сочинений Марлинского названы полемическими, тогда как в них нет и тени полемики: в них автор ни на кого не нападает и ни с кем не спорит, а положительно высказывает свои понятия о литературе вообще и произведениях отечественной словесности. Равным образов, не понимаем, почему в это полное собрание не внесены истинно полемические статьи Марлинского, рассеянные по книжкам «Сына отечества» двадцатых годов, и крайне интересные, как факты интереснейшего времени нашей литературы, времени, в которое началась война покойника классицизма с теперешним покойником романтизмом. Эти полемические статейки Марлинского были его журнальными схватками с тогдашними литературными староверами и отличаются верностию взгляда на предметы, остроумием и живостию. Вообще, Марлинскому как критику литература наша многим обязана. Это было важною заслугою с его стороны, заслугою, которая теперь забыта самыми его поклонниками и которую нам тем приятнее выставить на вид. В своих погодных и пополугодных обозрениях литературы, имевших в двадцатых годах такой успех, Марлинский не отличается глубоким взглядом на искусство, не представляет о нем ни одной глубокой идеи, но почти везде обнаруживает эстетическое чувство и верный вкус человека умного и образованного. Все они отличаются языком по тому времени совершенно новым, чуждым большею частию изысканности и вычурности, полным жизни, движения, выразительности, оборотами новыми и смелыми, игривыми, живописными, образными. Конечно, в этих «обозрениях» часто встречаются похвалы таким сочинениям и таким «сочинителям», имена которых теперь сделались допотопными, ископаемыми редкостями; но вместе с тем в них встречаются и чистые отставки заржавевшим и заплесневевшим знаменитостям того времени и истинные оценки старых и новых талантов, особенно Державина, Жуковского и Пушкина. Надо знать и помнить критику того времени, чтобы оценить подобные характеристики, в которых Марлинский изобразил этих мощных представителей нашей поэзии. Вспомните приветствия, которыми он, например, встретил появление «Московского телеграфа» и которыми, в немногих словах, так резко и верно охарактеризовал и начало, и средину, и конец этого издания: «В Москве явился двухнедельный журнал «Телеграф», изд. г. Полевым. Он заключает в себе все, извещает и судит обо всем, начиная от бесконечно малых в математике до петушьих гребешков в соусе или до бантиков на новомодных башмачках. Неровный слог, самоуверенность в суждениях, резкий тон в приговорах, везде охота учить и частое пристрастие – вот знаки сего телеграфа, а «смелым бог владеет» – его девиз» (стр. 203){3}.
В критической статье о «Клятве при гробе господнем» Марлинский является уже совсем в других отношениях к ее автору. Эта статья была написана в 1833 году, а в восемь лет много воды утекло: удивительно ли, что два автора, критиковавшие сочинения один другого, поняли друг друга, к обоюдной пользе, по пословице: «Рука руку моет – обе чисты»?.. Во всяком случае, эта статья весьма примечательна. Критик начинает с яиц Леды, уцепляется за неизбежный в то время классицизм и романтизм, садится на пароход «Джон Буль» и везет своих читателей в Индию, оттуда (сухим путем) в Персию, заезжает мимоходом в Аравию и Египет, оттуда едет (морем) в Грецию, которую он понимает довольно поверхностно – с телеграфской точки зрения; из Греции отправляется в Рим и из Рима – прямо в средние века. Тут идут толки о баронах и вассалах, о крестовых походах, о менестрелях, наконец о Шекспире, о Вальтере Скотте, Купере, Байроне, Викторе Гюго, который, по мнению критика, знает человеческую природу не хуже Шекспира (!!..) и гораздо лучше Эсхила и Софокла (!!..); далее толкуется о XVIII и XIX веках и о Наполеоне, а из всего этого выходит, что мы – романтики и что г. Полевой – великий романтик и еще больший романист (!!!..). Ложная идея ложного романтизма до того овладела нашим романтическим критиком, что у него и Державин – романтик, и Карамзин, и Вельтман, словом, все талантливое, даровитое, все – романтики. Романтизм в глазах Марлинско-го есть альфа и омега истины, краеугольный камень мира, ключ ко всякой мудрости, решение всего и на земле и под землею, причина всех причин, начало всех начал, разгадка всевозможных загадок, от бородавки на носу старушки до тайной йумы гения. Вследствие всего этого в статье довольно софизмов и произвольных, ни на чем не основанных мнений. В слоге местами колет глаза читателю вычурность. Особенно заметно желание шутить, которое проявляется иногда там, где, кроме журналов, издающихся только для шутки, никто еще не шутил. Вот образчик такой натянутой и нимало не остроумной шутливости: «И вот мы в Греции, в стране богов, подобных людям, в стране богоподобных мужей! Я уверен, что это salto mortale[3] не удивит вас: разве не учились вы прыгать в манеже? Что касается до меня, вы сами видите, что я вольтижирую на коньке своем не хуже Франкони-сына (т. XI, стр. 264){4}. И эта неуместная и невеселая шутка замешалась в страницу, блестящую дельными мыслями и прекрасным языком… Или, например, как вам покажется вот еще эта милая шуточка: «История была всегда, совершалась всегда. Но она ходила сперва неслышно, будто кошка, подкрадывалась невзначай, как тать (и справедливо и остроумно!). Она буянила и прежде» и пр. (стр. 254). Но вместе с этими мыслями, незрелыми, поверхностными и ложными, при этой неострой шутливости, при этих вычурных фразах, при этом явном пристрастии к приятельскому изделию, – сколько в этой статье светлых мыслей, верных заметок, сколько страниц и мест, горящих, сияющих, блещущих живым, увлекательным красноречием, резкими, многозначительными, хотя и краткими очерками, брильянтовым языком! Сколько истинного остроумия, неподдельной игривости ума! Так, например, сколько правды высказал Марлинский о «Самозванце» и «Петре Выжигине» г. Булгарина! В первом, говорит он, автор изобразил «не Русь, а газетную Россию», и «натянут там, где дело идет на чувства, на сильные вспышки страстей», что в нем «характер Годунова очернен, характер Самозванца не выдержан, а государственные люди чересчур просты и трусливы»; что автор «слишком романизировал похождения своего героя и прибег к чудесному, очень уже изношенному, заставил колдунью пророчить Годунову самым пошлым образом над змеями и жабами, которых (между нами будь сказано) не найти в марте месяце ни за какие деньги»; что «в «Петре Выжигине» историческая часть вовсе чахотна»; что «уверять, что Наполеон пошел в Россию, обманутый Коленкуром, будто его примут с отверстыми объятиями, можно было в 1812 году, не позже; да и тогда этим слухам верили только в гостином дворе»; что «Наполеон занимает в «Выжигине» больше места, чем сам герой повести» и пр. (стр. 317–318). При верности взгляда, какая удивительная память у критика: он не только прочел романы г. Булгарина – даже упомнил, о чем и как в них рассказывается… Затем следуют очень остроумные оценки романов гг. Загоскина и Лажечникова, которые, однако ж, по приязни к автору «Клятвы», он ставит ниже этого, разумеется, неконченного произведения. Сколько критического такта и вот в этих немногих словах: «Я не поставлю Державина на одну доску с Жуковским и Пушкиным, потому что первый изумил всех подобно комете, но исчез в пучине воздуха без следа; а два последние были двигателями нашей словесности и затравили своим духом целые табуны подражателей» (стр. 310)! Посмотрите, сколько верности во взгляде и игривости в выражении в этом кратком очерке французского классицизма: «Зажмурьте глаза, и вы не узнаете, кто говорит: Оросман или Альзира, китайская сирота или камер-юнкер Людовика XIV. Малютку-природу, которая имела неисправимое несчастие быть недворянкою, – по приговору академии выпроводили за заставу, как потаскушку. А здравый смысл, точно бедный проситель, с трепетом держался за ручку дверей, между тем как швейцар-классик павлинился перед ним своею ливреею и преважно говорил ему: «Приди завтра!» И как долго не пришло это завтра, а все оттого, что французы нашли божий свет слишком площадным для себя, а живой разговор слишком простонародным и вздумали украшать природу, облагородить, установить язык! И стали нелепы оттого, что чересчур умничали» (стр. 293). Это было сказано и доказано назад тому семь лет, а между тем люди, живущие задним умом, по уставу того времени, когда даже и они слыли за умников, и теперь приходят в ужас от выражения, что Корнель, Расин, Буало, Вольтер, Кребильон, Дюсис и пр. – поэтические уроды!.. Хоть бы Марлинского-то перечитывали эти почтенные филистеры в плисовых сапогах и вязаных колпаках!.. Чтобы помочь слабости их памяти и других способностей, выпишем для них и еще несколько строк из этой статьи Марлинского: «Ломая алтари, Франция не тронула точеных ходулей классицизма; она отреклась веры и осталась верна предания Батте, стихам Делиля, так что, когда русский казак сел на даровое место в Одеоне в 1814 году, он зевал от тех же длинных, длинных монологов, от которых зевать изволил Людовик XIV, с тою только разницею, что революционер Тальма осмелился не петь, а говорить стихи, проглатывать цезуры и ходить по-человечески, а не гусиным шагом» (стр. 296). Сколько верности во взгляде и игривости в выражении вот и в этой характеристике одной части русского народа: «Материальная Европа хлынула на Россию, когда Петр Великий сломал стену, их делившую; но веку Петра некогда было заниматься словесностию: его поэзия проявлялась в подвигах, не в словах. Долгое бездействие пало на Русь с кончиною его кипучей деятельности, а в час досуга русский барин любил чужестранные сказки; он искони отличался необыкновенною уступчивостию своих нравов, необыкновенною приемлемостию чужих. Он пил кумыс с ханами Золотой Орды; он носил кунтуш при самозванце. За бороду, правда, он спорил долго, будто б она приросла у него к сердцу; но раз в мундире, он грудью полез в немцы» (стр. 299–300). От страницы 323 до 335 автор с неподражаемою оригинальности»), основательно и верно, говорит о национальных элементах русского романа, о родных стихиях жизни русского народа, у которого, по его словам, «каждое слово завитком и последняя копейка ребром». При оценке самого романа, занимающей едва ли десятую часть статьи, критик, по всему видно, более руководился личными отношениями к автору-приятелю, чем истиною, и потому в этой длинной и скучной повести видит мировое, или, говоря его понятиями, романтическое произведение. Еще не приступая к оценке романа г. Полевого, он оценил его недоконченную «Историю русского народа». Как редкий образчик приятельской критики выписываем эту диковинную оценку: «Полевой издал 3 тома своей «Истории русского народа». То уже не был златопернатый рассказ Карамзина, но повествование, пернатое светлыми идеями (уж подлинно – светлыми: от блеска их часто и смысла не видишь!..) Не из толпы, и не с приходской колокольни (а верно с телеграфской каланчи?..) смотрел он на торжественный ход веков, но с выси гор (а!..). Взор его проникал в сердце народов, обнимал все ристалище человечества» и проч. Но еще не этим оканчивается приятельская критика – послушайте далее: «Полевой отвечал новыми услугами за новые насмешки. Ему вспало на ум: досказать русскую историю – повестью… Вследствие этого он написал сперва повесть «Симеон Кирдяпа» и теперь «Клятву при гробе господнем, русскую быль XV века…» Эврика! эврика! Вот открытие-то! новое, важное открытие! Ведь недоконченная «История русского народа» г. Полевого докончена: «Симеон Кирдяпа» и «Клятва при гробе господнем» суть не что иное, как ее последние томы, – те самые, которые были обещаны публике нашим историком, в числе восьмнадцати, но которые, впрочем, продавались отдельно!.. Господа подписчики на восьмнадцать томов «Истории русского народа», получившие ее только семь томов! купите «Клятву при гробе господнем», выдерите из «Телеграфа» «Симеона Кирдяпу» да и переплетите их под один переплет с семью томами истории – вот вы и с концом… Не поскупитесь: «Клятва* стоит недорого – гораздо дешевле «Истории русского народа», за которую вы или отцы ваши заплатили вперед деньги!..