Святослав Логинов - О графах и графоманах или Почему я не люблю Льва Толстого
– Мышонок, Мышонок, почему у тебя нос грязный?
– Землю копал.
– Зачем землю копал?
– Норку делал.
– Для чего норку делал?
– От тебя, Лис, прятаться.
– Мышонок, Мышонок, ведь я тебя подстерегу.
– А у меня в норке спаленка.
– Кушать захочешь – вылезешь.
– А у меня в норке кладовочка.
– Мышонок, Мышонок, я твою нору разрою!
– А я от тебя в отнорочек, да и был таков!
Обратите внимание, рассказ Виталия Бианки при той же научно-популярной нагрузке впятеро короче нежели сочинение Льва Толстого. Это целостная вещь с лихо закрученной детективной интригой, пятилетний читатель следит за приключениями мышонка и даже не замечает, что перед ним статья «О строении нор полевых грызунов». Так мастер обходится с сюжетом, органично соединяя несоединимое.
Разламывающийся сюжет вообще характерен для Льва Толстого, хотя в детских произведениях, переполненных отчаянной дидактикой, он особенно заметен (Вспомним, к примеру, рассказ «Пожарные собаки», который пришлось читать в первом классе). Встречается этот грех и в «сериозных» произведениях. Повесть «Хаджи Мурат» словно в наручники закована в пролог-эпилоговую раму, где автор ударяется в воспоминания при виде цветка татарника, который не удалось включить в букет. Образ колючего цветка действительно удачен, но то, как он подносится читателю, повергает в дрожь. Прежде всего нам сообщают мораль произведения, далее следует сама история, затем мораль повторяется второй раз, для идиотов. А ведь можно было вплести непокорную колючку в ткань повести и создать по-настоящему художественное произведение… только зачем это Льву Толстому? Для сельской местности сойдет и так.
Катастрофическое неумение строить сюжет приводит к тому, что мысль автора приходится дополнительно пояснять (на современном жаргоне это называется «давать объяснения у газетного киоска»). Таким образом является на свет кошмар школьников – последние полсотни страниц «Войны и мира» или то самое Послесловие к «Крейцеровой сонате», которое здесь уже цитировалось. Подумать только, полутора тысяч страниц не хватило графу, чтобы высказать свои мысли! Весь Платон мог бы уместиться на этих страницах! Шекспиру, чтобы создать громаду «Гамлета» потребовалась площадь в двадцать раз меньшая! Недаром Лев Толстой так ненавидел Шекспира; умненькая, поучающая бездарность всегда ненавидит гения, способного одной строкой сделать то, для чего бездарности не хватит «томов премногих».
С моей стороны было бы опрометчиво, прочитав лишь десяток томов из бесконечного девяностотомника, делать глобальные выводы о толстовских сюжетах, но все же рискну заявить, что ни в одном из своих произведений Толстой не вышел за рамки линейного повествовательного сюжета, и всякая толстовская вещь есть лишь иллюстрация к очередной авторской мысли. Особенно печально в этом плане выглядит «Анна Каренина». Железные шарниры сюжета выпирают из-под каждой строчки: семья такая, семья этакая, семья разэтакая… Восемьсот восемьдесят страниц иллюстраций к единственной мыслишке, высказанной в первом же абзаце: «Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему». К тому же, процитированная максима тоже весьма сомнительна. Достаточно вспомнить разные представления о счастье у Обломова и Штольца, как толстовская мысль опрокинется. Конечно, если понимать счастье так: «Я в розовом чепце и муж – приличный блондин, сидим и отражаемся в никелированном чайнике», то Л.H. Толстой будет прав. Но неужто кто-то поверит, будто счастье столь примитивная штука?
NB. Отложил работу над статьей, раскрыл Толстого и прочитал повесть «Семейное счастье». Та же беспомощная скукопись, те же фарисейские поучения. Счастье понимается единственным возможным способом: «Я в розовом чепце…» Сюжет прям как топографическая линейка. И зачем Лев Николаевич бросил военную карьеру? говорят, он был неплохим топографом. А вот образчик стиля: «…подумала я, с счастливым напряжением во всех членах…»
Впрочем, бог с ним, с сюжетом. Не будем слишком строги к Толстому; как умеет, так и пишет, в меру таланта. Переходим к следующему пункту программы: образам и идеям (по-моему, в литературе одно от другого неотделимо, и только школьные учителя умеют изучать их по-раздельности). Уж здесь-то яснополянский старец должен быть в своей тарелке. «Сейте разумное, доброе, вечное», – по общему мнению сказано о нем. Итак, приступим.
Наш образцовый рассказ предоставляет для анализа единственный образ – рассказчика. Образ этот оставляет весьма тягостное впечатление. Сначала лирический герой разглядывает черепаху, а удовлетворив любознательность, бросает ее (Не швыряет, а именно с полным безразличием кидает живое существо на землю, не озаботившись мыслью, что тому может быть больно). Потом он второй раз бросает черепаху, а в конце повествования поволяет зарыть ее в землю. Толстому в голову не приходит, что раз внутри, под скорлупой, «что-то черное и живое», то к нему следовало бы отнестись побережней. Не знаю, может ли болотная черепаха выбраться из-под земли, но читать эти строки мучительно. По аналогии мне вспоминается эпизод из повести Горького «Детство». Хоронят мать, и осиротевший Алеша смотрит, как возятся в могильной яме случайно попавшие туда лягушки. Потом, когда могила уже зарыта, мальчик спрашивает у деда, что станет с лягушками. «Выберутся», – безразлично отвечает тот. Какая бездна чувств скрыта в этом небольшом отрывке, и насколько бессмысленна сцена, описанная Толстым! В ней нет ничего, кроме неосознанной жестокости.
Лев Николаевич в своих детских произведениях создал целую галерею образов, пробуждающих в читателе все самое дурное, что может быть сокрыто в душе. По счастью, дети достаточно устойчивы к дурному влиянию, они с редким упорством переделывают знаменитую сказку «Три медведя», позволяя медведям догнать юную мерзавку, учинившую разгром в медвежьем доме. Далее они либо перевоспитывают ее, заставляя починить сломанное, либо просто поступают, как должен поступать всякий порядочный медведь с хулиганствующими девицами. А содержание сказки «Волк и мужик» столь мерзостно, что она попросту исключена из круга детского чтения, во всяком случае, я не видел ни одной детской книжки, где эта сказка была бы напечатана. А ведь в ту пору Ушинским уже была написана «Слепая лошадь», а Погорельским «Черная курица», Даль занимался обработкой народных сказок, Тургенев написал «Воробья», то есть, великому писателю было у кого поучиться.
Особо тягостное впечатление оставляет рассказ «Косточка», словно в насмешку носящий подзаголовок «быль». Довольно единственной фразы: «Перед обедом мать сочла сливы и видит, одной нет». Что же это за мелочная крохоборка, пересчитывающая сливы! Конечно, если это самые первые в году, еще счетные сливы, то можно и не считая заметить пропажу одной штуки, но неужели у Толстого не хватило элементарного благоговения перед матерью, чтобы не выводить ее этаким Плюшкиным в юбке? Ведь достаточно было написать что-то вроде: «Мама сразу увидела, что одной сливы не хватает…» – и все стало бы на свои места. Порок в лице Вани был бы посрамлен, а образ матери не опошлен, ведь на то она и мама, чтобы все знать и все видеть.
Напоследок бегло глянем на персонажей взрослых произведений классика. Дело привычное, сочинения на тему «Образ князя Андрея» приходилось вымучивать еще в школе. Особое место в этом образе занимает «небо над Аустерлицем», повидав которое князь Андрей уже не мог жить как прежде, ибо высокое небо с ползущими облаками постоянно было перед его взором. Однако, противу общего мнения небо не прибавило князю ни на гран человечности, а лишь каплю презрения к человеческой суетливости; даже рождение сына и смерть маленькой княгини не выбивает его из состояния сплина. И дело не в том, что «плакать он не мог», а просто князь как и прежде остался типом полностью погруженным в себя, просто раньше его обуревали мечты двенадцатилетнего мальчика, а ныне он погружен в созерцание неба и ожидание «простого счастья». В обоих случаях, если говорить об образах, видим нечто примитивное и прямое как офицерская шпага. Прежнему мальчику дали другую игрушку. А ведь русская литература сильна динамичными образами.
Мне кажется дело заключается в том, что Лев Толстой вовсе не является писателем реалистом. Он пишет не людей, а типажи, не судьбы, а схемы. Выбрать наиболее типичное, освободить от мешающего, с презрением отнестись к правде, если она не согласуется с идеей, насколько мне известно, это признак романтизма. Я не против романтиков, но полагаю, что автору надо быть последовательным. Герои Виктора Гюго до конца верны себе, и Д'Артаньян Александра Дюма всегда остается Д'Артаньяном, за что и любИм многими поколениями читателей. А Лев Толстой, написав сильфидоподобную и абсолютно нежизненную Наташу Ростову, в конце романа вспоминает, что в реальной жизни девочки взрослеют и становятся матерями и хозяйками. И вот он начинает ломать романтический образ, упихивая его в прокрустов сюжет, и успешно справляется с задачей, создав романтико-реалистического уродца. Наташе Ростовой подобные издевательства безразличны, она никогда не была живой, а романтически настроенные читательницы чувствуют себя так, словно это их насилует автор. Почитайте школьные сочинения на эту тему – обнаружите много любопытного.