Михаил Айзенберг - Оправданное присутствие: Сборник статей
Любезный оппонент все же что-то путает. Скорее всего, намеренно: он опытный литературный дуэлянт. Он вообще непрост, этот Курицын. И идеи его непросты, – в них есть крючок, уловка с очередным порядковым номером. (Вообще, если относиться к стихам как к одному из искусственных языков, мы сразу попадаем в сложную систему теоретических ловушек.) Но ведь кое-что можно сказать совсем просто, не правда ли? Как, например, Т. С. Элиот: «Если бы у вас не вызывала доверия способность критика отличить хорошее стихотворение от плохого, вы не стали бы особенно полагаться на ценность его теоретических построений». В этой фразе не заметно сомнения в том, что такое различие существует, и прямая задача критики – указывать на него. То есть внутри общего потока культурных событий обнаруживать разные, противоположные стихии и как-то их разделять. Видимо, сомнение появилось позже, в новые времена. В какие же?
Я, должно быть, тоже не из простых и использую эту псевдополемику для продолжения высказывания. Прежде всего, мне важно понять, кто на чью свободу покушается. Кто ответчик, кто истец. Похоже, что ответчик – я, потому что – неизвестно на каких основаниях – подвергаю сомнению чужой вкус, чужое мнение о лучшем, враге хорошего. Нет, уж позвольте объясниться.
Например, про «истинные ценности» я могу написать только под пыткой. И не потому, что в принципе отрицаю такие понятия. Но между двумя похожими с виду утверждениями «истина есть» и «истина есть, я ее знаю» лежит пропасть, которую мне не одолеть и в два прыжка.
Я понимаю, что фраза «я чувствую» не является доказательством, что природа такого «чувствования» бесконечно зависима, а результаты нуждаются в самой беспристрастной проверке. Что «критика интуиции» – основная проблема, главное вопрошание нашего времени, и весь опыт прошедшего века просто заклинает нас доверять своей интуиции не безоглядно. Что основным условием любой системы понятий должна быть вероятность ошибки.
Но вот видите: я сказал «вероятность». Мой предполагаемый оппонент сказал бы «неизбежность ошибки». Почувствуйте разницу. Вопрос в том, на какую степень неопределенности ты способен согласиться. Способен ли ты, к примеру, смириться с тем, что под шумок как будто вполне разумных доводов у тебя отбирают уверенность в том, что твой личный опыт может быть достоверен, реален? Готов ли ты к поражению в правах? Собственно, можно и проще, совсем просто: готов ли ты к поражению?
И я думаю, что не меньшая пропасть разделяет еще одну пару как будто родственных утверждений: «нельзя определенно сказать, что такое стихи» и «о стихах нельзя сказать ничего определенного». По смыслу они противоположны. Первое исходит из того, что у стихов нет выделенных признаков, это особое состояние речи. Речь на пути к языку. И нет для нее своей языковой зоны, она существует не в резервации, а вольно живет среди нас. Из второго утверждения следует, что все, заявленное как стихи, таковыми и является. Убежденность в невозможности опознания и критериальной оценки подразумевает, видимо, что все стихи одинаково хороши. Читай: одинаково плохи. А если вчитаться еще внимательнее, мы узнаем, что нет уже на свете никаких стихов. (Может, никогда и не было.) А что есть? Есть какие-то странные – и в своей странности неотличимые друг от друга – литературные объекты, годные разве что для посторонних операций, музыкального сопровождения или забавных поэтических ристалищ. Ну а поскольку я точно знаю, что это не так, вся логическая цепочка распадается, на крючок никто не ловится – по крайней мере, в границах этой статьи.
Мне кажется, что искусство (ведь мы сейчас говорим об искусстве) подтверждает возможность реальности. Реальность – его природа. Трудно не почувствовать, как в каждой удаче, в каждом шедевре жизнь (по Хармсу) «побеждает неизвестным способом». Но происходит это, право же, не всякий раз. Даже не слишком часто.
Так нечасто, что появляется желание дезавуировать и в конечном счете просто отменить такие победы. Сделать это, как выясняется, не так сложно: нужно только положить запрет на какую-то уверенность в себе. Нет победы – нет и поражения. Подобная эстетическая практика (или система суждений) удобна тем, что у художественных начинаний нет риска провала. Важно лишь, что нечто началось и обрело проектные очертания, – пусть смутные. Важен замысел, важен проект. Заявка равна осуществлению. Но как раз в этом случае без конвенциональных договоренностей не обойтись.
Как и всегда, справедливое, в общем, требование равных прав сразу же оборачивается требованием преимуществ. Собственно, период «бури и натиска» подобного художественного проектирования начался тогда, когда эта – явно дополнительная – область искусства была объявлена первой и единственной, а все усилия другого рода выведены за пределы рассмотрения и забыты, как неприятное воспоминание. По российской хронологии все определилось к восьмидесятым годам прошлого века, а к середине девяностых стало общим местом. Научилось присваивать права и признаки реальности и даже удачно утаивать свою утопическую сущность – до поры до времени.
Кое-что удается лучше выразить с помощью чужих слов. Я уже цитировал в прежних статьях Октавио Паса и Николая Пунина, сделаю это еще раз. «Поэтическое произведение – это не литературная форма, но место встречи поэзии и человека. Это словесное устройство, содержащее, порождающее, излучающее поэзию» (О. Пас). Идеи о незавидном будущем стихов почему-то всегда казались мне бессмысленными. Определение мексиканского нобелиата помогает, как мне кажется, объяснить мое недоумение. Встреча может и не состояться, но это не исключит ее возможность. «Место встречи» отменить нельзя.
Обидно, конечно. Не за поэзию обидно, от нее не убудет. Обидно, что люди перестают отличать живые слова от мертвых, перестают чувствовать, как дурно те пахнут. Ведь они отказываются не от стихов, а от чего-то в самих себе. «Поистине, в искусстве нет ничего бескорыстного, объективного, «чистого», потому что это самое личное дело из всех человеческих дел» (Н. Пунин).
Qui pro quo
В Америке, я знаю, стихосложением стараются занять заключенных. Такая умственная трудотерапия для неудачников и людей сложной судьбы. Это, конечно, не единственный приют американской поэзии, но сама идея показательна. Ее не удается списать целиком на уверенность во всеобщем равенстве возможностей. И ключевое слово здесь, вероятно, «неудачник», что в Америке – стране успеха – оскорбление, хуже некуда. Самым «американским» (в этом смысле) художником мне представляется Энди Уорхол, покоривший мир страстью к успеху и какой-то новой философией его, успеха, несложности, доступности. Теперь этот жизненный девиз Нового Света написан и на щите мигрирующего слева направо искусства. Но поэзия плетется в хвосте процессии, так почему бы не использовать ее хоть для смягчения тюремных нравов?
Здесь какое-то недоразумение, – qui pro quo («одно вместо другого»). Я и завел разговор на эту тему только потому, что чувствую подобные симптомы в нашей художественной ситуации. Вернее, говорить о симптомах можно только в отношении литературы, потому что, например, русское изобразительное искусство, на мой взгляд, только начинает приходить в себя после шока конца восьмидесятых годов (прошлого века), который специалисты так аккуратно называют «вхождением в мировой контекст». Наверное, такой процесс закономерен, но до сих пор тревожит память о том, как это происходило. О провале российского художественного рынка писали много и квалифицированно, добавить нечего, а повторяться не стоит. Хуже освещена другая проблема, на мой взгляд (вкус) более горькая. Я говорю о подмене художественной работы культурной агрессией, о завоевании публики и потере зрителя. О внедрении социальных инстинктов – в первую очередь инстинктов обладания и власти – в область художественного.
Изобразительное искусство сразу и надолго потеряло лицо: стало объектом экспертной оценки, которому подыскивается предположительный аналог в каталоге мировой художественной практики. Искусство как будто переехало на чужую территорию, где собственный опыт кажется (часто и оказывается) недействительным. Очутившись там в одночасье, без знания языка и обычаев, художники делегировали задачу размышления о своем искусстве (поиска его места) специалистам, переводчикам-кураторам, а те оказались в большинстве так себе толмачами: не без самозванства, не без шарлатанства.
Нам легче: специалисты с настоящими амбициями в нашу область пока не заходят. В конце восьмидесятых был один специалист, М. Эпштейн, но скоро потерял к поэзии всякий интерес. (Немудрено. Я помню, как при первых же звуках стиховой декламации его глаза затягивались полупрозрачной пленочкой, и человек откровенно засыпал, не закрывая глаз.) Но и внутри цеха найдутся люди, готовые взять на себя такие обязанности. «Вне официального признания нет, не существует критериев качества. И добиться успеха можно, только если ты играешь в общие игры». Это я цитирую поэта и литературного критика (мне, кстати, вполне симпатичного), – просто первое, что попалось под руку, таких утверждений можно набрать горы, с них начинается едва ли не каждая вторая «обобщающая» статья о любом виде искусства. Говорится это отчетливым, чуть горьковатым тоном человека, уже свободного от былых иллюзий. Но по существу очень напоминает первые впечатления эмигранта о новой стране проживания, когда жизненный стандарт понимается и принимается как безусловность, от которой никуда не деться. На самом деле тысячи, а может, миллионы живут совершенно иначе и по ходу дела меняют правила, создают будущее. Но понятная робость новичка мешает ему выйти за границы среднего класса мышления, и сегодняшний день он принимает за день всегдашний, день вечный. Собственно, за то самое «будущее».