Елизавета Драбкина - Кастальский ключ
«С какою сладкою радостью все просвещенное русское общество преклонит колени перед неугасимой памятью своего лучшего друга и любимца, — писали они. — Деятельность Пушкина представляется алмазами убранною, розами наполненною корзиной тончайшего из золотых нитей кружевного плетения».
Заранее была намечена программа празднеств. Заупокойные церковные службы перемежались подписными обедами и литературно-музыкальными вечерами. В продажу поступили перочинные ножи с портретами Пушкина. Парфюмерная фабрика Остроумова выпустила мыло и духи «Пушкин».
…И вдруг среди все этой мути прозвучал гневный голос Льва Толстого.
А нужно ли вообще отмечать юбилей? — вопрошал он. Что прибавит к славе поэта юбилейное празднество? В стране сейчас горе: голод, болезни, цинга, люди мрут кап мухи, Не нужно тратить деньги на памятники. Мы должны создать в память Пушкина живой, говорящий памятник: устройство школ, больниц, богаделен. Надо отдать весь сбор со всех празднеств голодающим.
Завязалась полемика между сторонниками и противниками идей Толстого. «Новое время» приняло в ней участие репликой в том стиле, который был положен ему от роду, заявив, что весь спор представляет собой «шипенье и лай из-под двух-трех инородческих подворотен».
И вот подошел день празднеств.
В Пскове он был начат торжественной всенощной, отслуженной в Благовещенском кафедральном соборе.
На следующий день — торжественная заупокойная литургия и панихида.
Затем вступили в дело хоры учащихся, литературно-музыкальные утренники, спектакли, организуемые почему-то «Обществом трезвости».
В Святых горах также были отслужены всенощная, заупокойная литургия, панихида. Но к могиле поэта пройти оказалось невозможно, дорога была размыта, все утопало в грязи. Так что прибывшие на торжества официальный представитель петербургских властей и псковский губернатор осторожно сделали по нескольку шажков, повернули назад и укатили в Псков. У подножия холма осталась толпа в несколько сот человек. Погода была дурная, моросил дождь, но люди стояли без шапок. Время от времени кто-нибудь взбирался на высокое надгробье и говорил о Пушкине.
День клонился к вечеру. Толпа стала расходиться — и пушкинский уголок снова погрузился в молчание и забвение.
Но все же — скорее всего по недосмотру цензоров — в печать проскочило о жизни Пушкина кое-что весьма мало похожее на «розами заполненную корзину тончайшего из золотых нитей кружевного плетения». Например, рассказ о секретном «Деле о Пушкине» и о ремарках Николая I на полях «Бориса Годунова».
Колоритную историю поведали на своих страницах «Петербургские ведомости».
В середине семидесятых годов шеф жандармов Мезенцев пожелал познакомиться со списком лиц, находившихся под негласным полицейским надзором. Просматривая их, он обнаружил числящегося среди прочих «титулярного советника Пушкина». Велел доложить, кто это такой. Было проведено необходимое расследование и установлено, что это тот Пушкин, который писал стихи и был пожалован в камер-юнкеры. Больше сведений о Пушкине в жандармские канцелярии не поступало (видимо, они шли в собственные руки Бенкендорфа) — Пушкин так и остался в списке поднадзорных и был исключен из него чуть ли не сорок лет спустя после смерти.
Посетившая в 1911 году Михайловское писательница Гаррис в книге «Уголок Пушкина» рассказывает, что в Пскове никто не мог объяснить, далеко или близко село Михайловское. Крестьяне-подводчики глядели на нее с недоумением. Появление ее в Михайловском (которое все местные жители называли «Зуевка») вызвало переполох.
По официальным сведениям, в Михайловском существовали музей и «Колония для престарелых литераторов». На деле то, что именовалось «музеем», ничего общего с настоящими музеями не имело. Что до «Колонии для престарелых литераторов», то в доме, носившем сие торжественное название, проживали три старушки: одна из них — обыкновенная богаделка, вторая — бывшая секретарша Достоевского, третья — дальняя родственница второго мужа Наталии Николаевны Гончаровой, Ланского.
В то время, когда Владимир Ильич Ленин и Надежда Константиновна Крупская отбывали сибирскую ссылку, неподалеку от них, в селе Тесинском, отбывали ссылку члены петербургского «Союза борьбы за освобождение рабочего класса» Ленгник и Шаповалов.
Между Лениным и Ленгником в последний год из ссыльного житья завязалась переписка, связанная с увлечением скептической философией Юма и Канта, которое переживал тогда Ленгник. Ленин решительно возражал против этих идей и в конце лета, чтоб поспорить, приехал в Тесинское.
«Скептицизм Юма, — пишет Ленгник в своих воспоминаниях о встрече в Теси, — особенно, по-видимому, гармонировал с той безнадежной обстановкой, в которой протекала тогда сибирская ссылка… Философия же Канта была мне привита еще с детства вместе с германскими классиками, из которых особенно Шиллер, как известно, был пламенным энтузиастом кантианства».
Описывая Ленгника, Шаповалов говорит, что, как и Ленин, он находился в то время в полном расцвете сил и способностей. Блестяще знал математику, немецкую литературу, философию. Был он упорен, горд, настойчив, обладал ярко выраженной индивидуальностью и страстным темпераментом.
Читаешь Шаповалова — и перед тобой Ленин и Ленгник, когда они, добравшись до вершины находящейся неподалеку от Тесинского Георгиевской горы, забыли об усталости и полностью отдались спору. Клинки так и сверкают, оба противника вооружены арсеналом разящих аргументов, речь их пересыпана философскими терминами и цитатами, которые они отлично помнят и приводят наизусть на языке подлинников.
— Кант справедливо подвергает сомнению возможности человеческого разума, — утверждает Ленгник. — Они ограничены. Все познать невозможно.
— Неверно, тысячу раз неверно! — возражает Ленин.
И ссылается в подтверждение своих слов на историю наук и на историю всех великих открытий, которые доказывают, что человеческий разум, проникая в глубь веков и в загадки природы, открывает то, что вчера еще казалось недоступным для человека, а сегодня, озаренное ярким светом науки, стало ясным и познано до самых глубин.
— Поэтому, — продолжает Ленин, — для человеческого знания нет предела. Оно не ведает преград и в познании природы идет все вперед, от победы к победе.
— Возможности человека ограничены, — настаивает Ленгник. — Он находится во власти фатальных законов истории. Эти законы непреодолимы и неодолимы…
— Это не так уже потому, что человеческое познание идет и будет идти по пути непрерывного прогресса, — отбивает атаку Ленин. — Оно должно идти этим путем, очищаясь от идеалистической, буржуазной шелухи по мере роста революционного рабочего движения, который определит не только поведение и миросозерцание самого рабочего класса, насквозь ясное, жизнерадостное, захватывающее своей красотой, но и поведение и миросозерцание его классовых противников и заставит их вместо туманных, облачных теорий говорить языком фактов и огнем баррикад.
— Но идеалистическое миросозерцание Канта… Скептицизм Юма… Пессимизм Шопенгауэра…
Это Ленгник, перед тем как сдаться, пытается защитить тех, кто, как писал он сам, привлек его «скучающее в ссылке внимание».
Все его аргументы разбиты. Он признает полную правоту Ленина.
Когда солнце склонялось к закату, горизонт совершенно очистился, и сквозь голубую мглу проступила волшебная красота тубинской долины с рекой Тубой и ее рукавами и островами и огромное предгорье Саян с уходящими вдаль цепями гор и сверкающими снежными вершинами.
Солнце озаряло фигуру Ленина, и как-то особо торжественно звучали его слова.
Он говорил, что марксизм, идущий в ногу с выводами науки, представляет собою самое жизнерадостное мировоззрение, которое раскрывает перед человеком необъятные перспективы и ведет к древнегреческой жизнерадостности в противовес христианскому аскетизму, кострам средневековья и священной инквизиции.
Рабочий класс, говорил он, вступает в борьбу во всеоружии человеческого знания. При помощи науки он не только докажет свое право на существование, но и победит в открытом бою и создаст бесклассовое социалистическое общество. Идеалистическая философия приводит к признанию бога, к отрицанию жизни, к религиозному аскетизму. Революционный марксизм утверждает победу человеческого разума над тем, что еще не познано, победу человека над природой, светлое будущее человечества, прекрасное своей языческой жизнерадостностью…
Читатель! Друг мой! Вглядись, вдумайся, вслушайся в эти слова! Ты услышишь в их ликующем жизнелюбии тот же вдохновенный взлет человеческой мысли и страсти, которым пронизан бессмертный пушкинский гимн счастью, радости, светлому будущему человечества: