Николай Добролюбов - Деревенская жизнь помещика в старые годы
Прежде всего мы должны заметить, что жизнь, которую хотим мы представить читателям, по запискам, относящимся по своему содержанию к концу прошедшего столетия, вовсе не похожа на жизнь нынешних помещиков. Ныне распространившееся образование изменило во многом даже деревенскую жизнь. Помещики, конечно, поняли ныне свои отношения к крестьянам гораздо лучше, чем прежде: доказательством этого может служить то радостное чувство, с которым принимается ими, за исключением самых грубых и необразованных, высочайшая воля об освобождении крестьян. Ныне уже редки помещики, которые живут одними только трудами своих крестьян и сами ничего не делают; ныне дворяне считают своей обязанностью служить или и вне службы иметь какие-нибудь полезные занятия. С течением времени все большее и большее количество дворян начинает заводить у себя улучшения по сельскому хозяйству, принимать участие в промышленных и торговых предприятиях и т. п. Редкий помещик, живущий в деревне, в наше время не выписывает журналов и хороших книг… Следовательно, у них есть куда девать свое время не без пользы и, кроме того, есть сознание необходимости трудиться самому и при помощи просвещающего влияния новых книг, есть уважение к человеческому достоинству и в лице крестьянина. С переменою крепостных отношений исчезнет, без всякого сомнения, и последняя возможность таких явлений, какие бывали в помещичьем быту в старину, и тогда рассказы о Степане Михайловиче Багрове и Михаиле Максимовиче Куролесове покажутся неправдоподобной выдумкой. Впрочем, они и теперь существуют уже только в воспоминаниях старых людей, и к ним-то относятся «Детские годы Багрова-внука»{8}.
Отец маленького Сережи жил сначала в Уфе и служил там. Мать его знал целый город, как дочь бывшего товарища наместника, и потому знакомство у них было обширное; их беспрестанно посещали гости, и, значит, для всего семейства было развлечение от скуки. Но таково было влияние воспитания того времени, непривычки к серьезному труду и неуменья найти высшие интересы жизни; такова была сила ложных отношений, в каких стояли тогда Багровы и все их родственники и знакомые, – что даже и в городской жизни выражалась та же праздность и апатия, в какую они погружались в деревне. Так, два дяди Сережи и их приятель, адъютант Волков, забавлялись тем, что дразнили столяра Михея, желая видеть, как он рассердится; потом ту же забаву перенесли на нервного, раздражительного Сережу и его дразнили, сочиняя указы о солдатстве, по которым будто бы возьмут его в рекруты, или рядные записи, по которым Волков женится на маленькой сестре его… Забавы, как видите, очень филантропические и благоразумные. Когда же ребенок один раз вышел из терпения и пустил молотком в одного из своих мучителей, его оставили без обеда, заперли в пустой комнате, велели просить прощенья у обиженного им и довели наконец до того, что мальчик захворал. Все это казалось необходимым, по правилам тогдашнего воспитания, для того, чтобы переломить характер ребенка. Вообще на воспитание детей никто в доме, как видно, не обращал большого внимания. Отец – каждый день поутру уезжал в должность, а вечером принимал гостей или сам уезжал в гости. Даже мать, хоть и очень любила своего сына и часто говорила с ним, но более ограничивалась ухаживаньем за ним, оставляя его воспитание на руках Параши и Евсеича; часто расспросы ребенка прекращала она словами: «Ты еще мал» или «Об этом мы поговорим после». Для первоначального ученья мальчика приглашен был учитель из народного училища, и один раз даже посылали Сережу самого в училище. Здесь воспоминания автора рисуют нам картину, отвратительную не столько вообще по своей грубости, сколько по той ужасной противоположности, какая представляется в обращении школьного учителя с Сережей, сыном достаточного и значительного барина, приглашавшего его к себе на дом для уроков, и с бедными мальчиками, порученными его смотрению в училище. Вот сцена, оставшаяся в памяти Сережи и представленная им с удивительной яркостью:
В один очень памятный для меня день отвезли нас с Андрюшей в санях, под надзором Евсеича, в народное училище, находившееся на другом краю города и помещавшееся в небольшом деревянном домишке. Евсеич отдал нас с рук на руки Матвею Васильичу, который взял меня за руку и ввел в большую неопрятную комнату, из которой несся шум и крик, мгновенно утихнувший при нашем появлении, – комнату, всю установленную рядами столов со скамейками, каких я никогда не видывал: перед первым столом стояла, утвержденная на каких-то подставках, большая черная четвероугольная доска; у доски стоял мальчик с обостренным мелом в одной руке и с грязной тряпицей в другой. Половина скамеек была занята мальчиками разных возрастов; перед ними лежали на столах тетрадки, книжки и аспидные доски: ученики были пребольшие, превысокие и очень маленькие, многие в одних рубашках, а многие одеты как нищие. Матвей Васильич подвел меня к первому столу, велел ученикам потесниться и посадил с края, а сам сел на стул перед небольшим столиком, недалеко от черной доски; все это было для меня совершенно новым зрелищем, на которое я смотрел с жадным любопытством. При входе в класс Андрюша пропал. Вдруг Матвей Васильич заговорил таким сердитым голосом, какого у него никогда не бывало, – и с каким-то напевом: «Не знаешь? На колени!» – и мальчик, стоявший у доски, очень спокойно положил на стол мел и грязную тряпицу и стал на колени позади доски, где уже стояло трое мальчиков, которых я сначала не заметил и которые были очень веселы; когда учитель оборачивался к ним спиной, они начинали возиться и драться. Класс был арифметический. Учитель продолжал громко вызывать учеников по списку, одного за другим, – это была в то же время перекличка; оказалось, что половины учеников не было в классе. Матвей Васильич отмечал в списке, кого нет, приговаривая иногда: «В третий раз нет; в четвертый нет, – так розги!» Я оцепенел от страха. Вызываемые мальчики подходили к доске и должны были писать мелом требуемые цифры и считать их как-то от правой руки к левой, повторяя: «Единицы, десятки, сотни»… При этом счете многие сбивались, и мне самому казался он непонятным и мудреным, хотя я давно уже выучился самоучкой писать цифры. Некоторые ученики оказались знающими; учитель хвалил их; но и самые похвалы сопровождались бранными словами, по большей части неизвестными мне. Иногда бранное слово возбуждало общий смех, который вдруг вырывался и вдруг утихал. Перекликав всех по списку и испытав в степени знания, Матвей Васильич задал урок на следующий раз: дело шло тоже о цифрах, о их местах и о значении нуля. Я ничего не понял, сколько потому, что вовсе не знал, о чем шло дело, столько и потому, что сидел, как говорится, ни жив ни мертв, пораженный всем, мною виденным. Задав урок, Матвей Васильич позвал сторожей; пришли трое, вооруженные пучками прутьев, и принялись сечь мальчиков, стоявших на коленях. При самом начале этого страшного и отвратительного для меня зрелища я зажмурился и заткнул пальцами уши. Первым моим движением было убежать, но я дрожал всем телом и не смел пошевелиться. Когда утихли крики и зверские восклицания учителя, долетавшие до моего слуха, несмотря на заткнутые пальцами уши, я увидел живую и шумную вокруг меня суматоху: забирая свои вещи, все мальчики выбегали из класса, и вместе с ними наказанные, так же веселые и резвые, как и другие. Матвей Васильич подошел ко мне с обыкновенным ласковым видом, взял меня за руку и прежним тихим голосом просил «засвидетельствовать его нижайшее почтение батюшке и матушке» (стр. 140–143).
Испытавши такое впечатление, Сережа, разумеется, явился домой расстроенный и взволнованный. Но его стали уверять, что это ничего, что так и должно быть, что в том и состоит обязанность Матвея Васильевича, чтобы сечь мальчиков, не знающих урока. Так в то время понимали задачу воспитания. Но мальчик никак не мог удовлетвориться такими понятиями; он не мог примириться с мыслью, что, по его выражению, «виденное им не было исключительным злодейством, за которое следовало бы казнить Матвея Васильича; что такие поступки не только дозволяются, но требуются от него как исполнение его должности; что сами родители высеченных мальчиков благодарят учителя за строгость, а мальчики будут благодарить со временем; что Матвей Васильич мог браниться зверским голосом, сечь своих учеников и оставаться в то же время честным, добрым и тихим человеком». Несмотря на все уверения в невинности Матвея Васильича, Сережа получил к нему такое отвращение, что уже не мог более у него учиться. Через месяц учителю отказали, и так как другого учителя во всем городе не было, то отец и мать сами заменили его. Но их заботы ограничились немногим: всего больше они смотрели за тем, чтобы мальчик писал как можно похожее на прописи. А между тем мать автора принадлежала, по своей образованности и уму, к числу женщин редких в то время и удивляла высотою своего просвещения лучших людей своего времени, как, например, Новикова. Она с крайней неохотой отправлялась на житье в Багрово, именно потому, что там «всё люди грубые и необразованные, с которыми слова сказать нельзя», и что жизнь в деревенской глуши, без общества умных людей, ужасна. К сожалению, автор не сохранил в своих воспоминаниях, что это было за общество умных людей и что делали молодые Багровы в своем избранном обществе. По своим летам и по степени своего развития автор не мог еще тогда обратить надлежащее внимание на это обстоятельство. Впрочем, один особенный случай, рассказанный автором, показывает, что жизнь большей части уфимских жителей ограничивалась тогда скорее кругом личных интересов, нежели сочувствием к явлениям, важным в общественном смысле. Случай этот – получение в Уфе известия о кончине императрицы Екатерины. Всех оно огорчило; но губернатор В. «публично показывал свою радость, что скончалась государыня, целый день велел звонить в колокола и вечером пригласил всех к себе на бал и ужин» (стр. 190). Все это делалось «потому, что новый государь его очень любил, и он надеялся при нем сделаться большим человеком». Все были в негодовании на явное выражение радости губернатором, и все соглашались, когда мать Сережи убеждала, что не надо ехать на бал к В. Но тут выразилось бессилие всех этих людей пред принятой формой, перед привычкой – являться на каждое приглашение губернатора. Убежденные, что ехать на бал к В. не должно и стыдно, все решили, что, однако, нельзя не ехать, и даже отец Сережи отправился туда, «но скоро воротился и сказал, что бал похож на похороны и что весел только В., двое его адъютантов и старый депутат С. И. Аничков, который не мог простить покойной государыне, зачем она распустила депутатов, собранных для совещания о законах, и говорил, что «пора мужской руке взять скипетр власти» (стр. 191). Случай этот, показывая, до какой степени общие интересы и убеждения уступали место частным расчетам, не представляет в особенно хорошем свете избранное уфимское общество. Равным образом не видим мы доказательства особенной развитости этого общества в том обстоятельстве, что здесь «всегда говорили потихоньку» об известиях, получавшихся из Петербурга и всех приводивших в смущение. Скрытность даже в семействе была так велика, что не смели говорить вслух даже при шестилетнем Сереже. «Одного только нельзя было скрыть, – замечает он в своих воспоминаниях, – государь приказал, чтобы все, кто служит, носили какие-то сюртуки особенного покроя с гербовыми пуговицами (сюртуки назывались оберроками); и кроме того – чтоб жены служащих чиновников носили, сверх своих парадных платьев, что-то вроде курточки с таким же шитьем, какое носят их мужья на своих мундирах. Мать была мастерица на всякие вышиванья и сейчас принялась шить по карте серебряные петлицы, которые очень были красивы на голубом воротнике белого спензера или курточки» (стр. 234).