Рудольф Штайнер - GA 5. Фридрих Ницше. Борец против своего времени
То, что отдельный человек представляет собой — для себя самого — всемирную историю и располагает собственностью также и в прочей всемирной истории, это уже вне христианского начала. Христианину всемирная история представляется чем‑то высшим, поскольку она есть история Христа или «человека как такового»; для эгоиста ценность представляет лишь его история, поскольку он желает развивать лишь себя, но не идею человечества, не божественный план, не намерения Провидения, не свободу и тому подобное. Он усматривает в себе не идейное орудие или же сосуд Божий, он не признает какого бы то ни было призвания и не грезит о том, что пришел в мир ради содействия прогрессу человечества и должен внести в него свою лепту, а просто самопроявляется, не заботясь о том, скверно или благополучно обстоят при этом дела у человечества. Можно было бы вспомнить про «Трех цыган» Ленау{38}, когда бы это не вело к тому недопониманию, что будто бы естественное состояние необходимо превозносить.
Что же, по–вашему, я пришел в мир ради осуществления идеи? Дабы посредством собственной «гражданственности» внести вклад в осуществление идеи «государства», или же через брак, как супруг и отец — привести к конкретному бытию идею семьи? Что мне за дело до такого призвания! Я так же мало живу «по призванию», как «по призванию» растет и испускает благовоние цветок.
Идеал «человека как такового» осуществлен, когда христианский взгляд претворяется в высказывание: «Я, этот единственный — и есть человек». Вопрос по понятиям (Begriffsfrage) «Что такое человек?» преобразуется тогда н личный: «Кто человек?» В случае «что» мы отыскивали понятие, чтобы его осуществить; в случае «кто» это уже больше не вопрос, но ответ в столь же личной форме содержится в вопрошающем: вопрос служит самому же себе и ответом.
О Боге говорится: «Имена не способны тебя назвать»{39}. То же относится и ко «мне»: никакое понятие не выражает «меня», ничто из того, что пытаются выдать за мою сущность, неспособно «меня» исчерпать: все это лишь слова. Точно так же и о Боге говорят, что он совершенен и нимало не склонен стремиться к совершенству. То же самое относится и ко «мне».
Я — собственник своего могущества, и я остаюсь им, пока знаю себя как единственного. В единственном сам собственник возвращается к своему творческому Ничто, из которого он появился на свет. Всякое превышающее «меня» существо, будь то Бог или же человек, ослабляет ощущение моей единственности и блекнет лишь при виде Солнца сознания: Если я прилеплюсь душой к себе, единственному, она окажется связанной с бренным, со смертным творцом самого себя, который сам же себя и поглощает, так что я в состоянии сказать:
«Ни к чему я душой не прилеплен.»{40}
Этот‑то основанный лишь на самом себе, творящий только на собственном материале собственник и есть сверхчеловек Ницше.
31
Эти идеи Штирнера могли бы оказаться подходящим сосудом, в который Ницше мог бы излить богатый мир своих переживаний. Вместо этого он попытался отыскать лестницу, по которой ему удалось бы вскарабкаться на вершину своего идейного мира, в понятийной системе Шопенгауэра.
По мысли Шопенгауэра, все наше познание мира ведет происхождение из двух источников, то есть из жизни представлений и восприятия воли, которая выступает в качестве деятеля в нас самих. «Вещь как она есть» лежит вне пределов мира наших представлений. Ибо представление — это всего только воздействие, оказываемое «вещью как она есть» на мой орган познания. Мне известны исключительно действия, производимые на меня вещами, но не сами вещи. И как раз эти‑то воздействия и оказываются моими впечатлениями. Мне неведомы ни Солнце, ни Земля, а только глаз, который видит Солнце, и рука, которая осязает Землю. Человек знает лишь «что окружающий его мир присутствует здесь лишь как представление, т. е. исключительно в связи с чем‑то иным, а именно представляющим, которым сам и является» (Шопенгауэр «Мир как воля и представление», § 1). Но человек не просто представляет мир, но и воздействует на него; он осознает свою волю и постигает, что то, что он воспринимает в себе как волю, воспринимается извне как движение его тела, т. е. человек воспринимает собственное действие удвоенным: изнутри — как представление, извне — как воля. Отсюда Шопенгауэр заключает, что то, что появляется в воспринимаемом телесном действии в качестве представления, и есть воля. А далее он утверждает, что воля лежит в основе не только представлений относительно собственного тела и его движений, но точно так же дело обстоит и в отношении всех прочих представлений. Так что с точки зрения Шопенгауэра весь мир по своей сути оказывается волей, а разуму нашему он является как представление. Эта воля, утверждает далее Шопенгауэр, одна и та же во всех вещах. Лишь действием нашего рассудка объясняется то, что мы воспринимаем множество вещей.
В соответствии с такими понятиями, человек благодаря собственной воле оказывается связан с однородным мирозданием. Поскольку человек действует, в нем действует однородная пра–воля. В качестве единичной, обособленной личности человек существует лишь в собственном представлении; по сути же он тождественен с однородной основой мира.
Предположим, что Ницше, когда он познакомился с философией Шопенгауэра, уже инстинктивно носил в себе идею сверхчеловека, так что это учение о воле могло произвести на него исключительно благоприятное впечатление.
В человеческой воле ему был дан момент, позволявший человеку принимать непосредственное участие в сотворении содержания мирового целого. В качестве волящего существа человек — не просто пребывающий вне мирового содержания наблюдатель, который копит образы действительности внутри: он сам является творцом. В нем действует божественная сила, помимо которой никакой иной и не существует.
32
На основе таких воззрений в Ницше созрели обе идеи относительно аполлонического и дионисийского воззрения на мир. Он применил их к греческой художественной жизни, которую он соответственно выводил из двух источников: из искусства представления и искусства воли. Когда представляющий идеализирует мир собственных представлений, и воплощает собственные идеализированные представления в произведения искусства, возникает аполлоническое искусство. Отдельные объекты представлений получают от представляющего — вследствие напечатления на них красоты, — видимость вечности. Но все же он так и остается в плену мира представлений. Дионисийский художник пытается выразить красоту не только в своих творениях, но и подражает самой творческой деятельности мировой воли. Своими движениями он пытается воспроизвести мировой дух. Он становится зримым воплощением воли. Он сам делается произведением искусства. «В песне и танце человек самовыражается в качестве члена высшей общности: он разучился ходить и говорить и вот–вот, танцуя, воспарит ввысь. Из его жестикуляции вещает колдовство» («Рождение трагедии», § 1). В этом состоянии человек забывает самого себя, он больше не ощущает себя индивидуумом, но позволяет властвовать над собой общемировой воле. Так толкуются Ницше празднества, которые устраивались служителями Диониса в честь бога Диониса. В служителе Диониса Ницше усматривает пра–образ дионисийского художника. И вот ему представляется, что старейшее драматическое искусство греков возникло вследствие того, что произошло высшее соединение дионисийского с аполлони–ческим. Так объясняет он происхождение первой греческой трагедии. Он исходит из того, что трагедия возникла из трагического хора. Дионисийский человек становится зрителем, наблюдателем картины, изображающей его самого. Хор — это самоотражение дионисийски возбужденного человека, то есть дионисийский человек наблюдает свое дионисийское возбуждение изображаемым аполлоническим произведением искусства. Изображение дионисийского в аполлоническом образе — это и есть изначальная трагедия. Предварительным условием такой трагедии оказывается то, что в ее создателе наличествует живое сознание связи человека с первичными мировыми энергиями. Такого рода сознание выражается в виде мифа. Мифическое начало должно было быть предметом древнейшей трагедии. И если в развитии народа настает такой момент, когда вооруженный скальпелем рассудок разрушает живое ощущение мифа, необходимым следствием этого оказывается смерть трагического.
33
Как полагает Ницше, этот момент в развитии греческого духа наступил с появлением Сократа. Сократ был врагом всякой инстинктивной жизни, пребывающей в союзе с природными стихиями. Он допускал значимость лишь того, что был в состоянии, размышляя, доказать рассудок. Тем самым мифу была объявлена война. А Эврипид, которого Ницше именует учеником Сократа, разрушил трагедию, поскольку его творчество, в отличие от творчества Эсхила, основывалось уже не на дионисийских инстинктах, но на критическом рассудке. Вместо того, чтобы подражать волевым движениям мирового духа, Эврипид занят рассудочным сопряжением единичных процессов в рамках трагического действия.