Рудольф Штайнер - GA 5. Фридрих Ницше. Борец против своего времени
В этом последнем человеческом типе Ницше как раз и усматривает своего сверхчеловека. До сих пор такие «сверх–человеки» могли появляться лишь благодаря совпадению случайных обстоятельств. Сделать их развитие осознанной целью человечества — вот в чем состоит замысел Заратустры. Пока что цель человеческого развития виделась в достижении тех или иных идеалов. Ницше полагает, что здесь расхожие представления следовало бы поменять. «Более ценный тип встречался уже достаточно часто, но лишь как счастливый случай, как исключение, и никогда — как осознанно желанный. Скорее его‑то как раз в лучшем случае и опасались, да и оказывался‑то он прежде едва ли не страшилищем; и этот самый страх приводил к тому, что желанным, воспитываемым — и достигаемым вновь и вновь — оказывался тип противоположный: тип домашнего животного, стадного животного, тип человека — больного животного{31}, т. е. христианина…» («Антихрист», § 3.)
Мудрость Заратустры призвана научать нас этому сверхчеловеку, лишь переходом к которому оказывается всякий иной человеческий тип.
Ницше именует эту мудрость дионисийской. Это мудрость, которая дается человеку не откуда‑то извне; это самодельная мудрость. Дионисийский мудрец не ведет исследований; он творит. Он не стоит наблюдателем напротив мира, который желает познать; он делается со своим познанием единым целым. Он не отыскивает Бога; единственное божественное, что он способен себе вообразить — это Он же сам как творец собственного мира. Когда такое состояние распространяется на все ресурсы человеческого организма, возникает дионисийский человек, который просто неспособен «не откликнуться на какую угодно суггестию; от него не укрывается ни один признак аффекта, он обладает высшей степенью понимающего и догадливого инстинкта, а также в совершенстве владеет искусством коммуникации. Он вселяется в шкуру всякого, заражается любым аффектом: он непрестанно меняется»{32}. Дионисийскому мудрецу противостоит простой наблюдатель, который, в качестве объективного, страдательного созерцателя неизменно полагает, что пребывает вне объекта своего познания. Дионисийскому человеку противостоит аполлонический, который «прежде всего напирает на зрение, так что обретает способность видения»{33}. Аполлонический ум устремлен к видениям, к образам вещей, пребывающих по другую сторону человеческой действительности, а не к мудрости, сотворенной им же самим.
28
Аполлонической мудрости присуща серьзность. Как тяжкий гнет, как противостоящую силу ощущает она господство потустороннего, которым обладает лишь в виде образа. Серьезна аполлоническая мудрость, поскольку уверена, что обладает неким свидетельством, пришедшим из потустороннего, пусть даже известие это передается исключительно посредством образов, посредством видений. Аполлонический дух вступает сюда отягощенным грузом собственного познания, ибо он нагружен ношей, ведущей происхождение из иного мира. Он усваивает себе выражение достоинства, ибо перед свидетельствами бесконечного всякий смех бывает вынужден смолкнуть.
Однако этот смех характерен для дионисийского духа. Ему ведомо, что все, что он именует мудростью, есть всего только его мудрость, изобретенная им же самим, дабы облегчить жизнь. Его мудростью может быть лишь она и ничего кроме нее, единственной: это средство, позволяющее ему сказать жизни «да». Дух тяжести не по душе дионисийскому человеку, ибо он не облегчает жизнь, но подавляет ее. Доморощенная мудрость — это радостная мудрость, ибо тот, кто сам себе подбирает ношу, выискивает лишь такую ношу, нести которую ему не в тягость. Подобно танцору, дионисийский дух легко движется по миру со своей доморощенной мудростью.
«А все же хорошо я отношусь к мудрости, нередко так даже слишком хорошо: поэтому она так сильно и напоминает мне жизнь!
У нее — глаза жизни, ее смех, и даже ее золотая удочка{34}; ну что же мне делать, если они так схожи меж собой?»
«Я заглянул недавно в твои глаза, о жизнь; я увидел, как в твоем ночном взоре мерцает золото — и сердце мое обмерло от этого наслаждения:
— увидел я, как на ночных водах мерцает золотой челн, эта тонущая, захлебывающаяся и вновь подмигивающая скорлупка–колыбель!
На мои ноги, охочие до пляса ноги, бросила ты взгляд, свой смеющийся, вопросительный, томный колышущийся взгляд, взгляд–колыбель;
Лишь пару раз грохотнула ты в погремушки своими изящными руками — и мои ноги ходуном заходили от плясового задора.
Пятки мои сами собой задрались, а носки научились тебе повиноваться: ведь уши танцора — у него на носках!»
(«Заратустра», части 2–я и 3–я, «Плясовые песни»)
29
Поскольку дионисийский дух заимствует все побуждения собственных поступков из себя же самого и не повинуется никакой внешней силе, он оказывается свободным духом. Ибо свободен тот дух, что следует исключительно собственной природе. Правда, в сочинениях Ницше речь идет лишь об инстинктах как о побудительных мотивах свободного духа. Полагаю, здесь Ницше одним словом охватил целый ряд побуждений, которые требуют более детального рассмотрения. Инстинктами Ницше именует как имеющиеся уже у животных пищевые и самозащитные рефлексы, так и высочайшие побуждения человеческой природы, как, например, жажда познания или порыв действовать в соответствии с нормами морали, потребность наслаждаться произведениями искусства и т. д. Так вот, все эти импульсы оказываются формами проявления одной и той же базовой энергии. Тем не менее они представляют собой различные ступени в развитии этой энергии. Так, например, нравственные побуждения являются особой ступенью инстинктов. Даже если согласиться с тем, что они представляют собой лишь высшие формы чувственных инстинктов, все же у человека они проявляются по–особому. Это обнаруживается в том, что люди в состоянии осуществлять такие действия, которые невозможно свести непосредственно к чувственным инстинктам, а лишь к таким побуждениям, которые как раз и следует именовать высшими формами инстинкта. Человек сам создает побуждения для собственной деятельности, которые невозможно вывести из его чувственных влечений, но выводятся исключительно из сознательного мышления. Он задается индивидуальными целями, однако задается ими сознательно. И громадно различие, следует ли он бессознательно возникшим и лишь впоследствии воспринятым сознанием инстинктам или же идее, изначально выработанной им в полном сознании. Когда я ем, побуждаемый чувством голода, это принципиально отличается от решения мной математической задачи. Сознательное постижение явлений окружающего мира представляет собой особую форму общей способности восприятия. Она отличается от чисто чувственного восприятия. Так вот, высшие формы развития жизни инстинктов столь же естественны для человека, как и низшие. Если между теми и другими разлад, он обречен на несвободу. Возможен случай, когда слабая личность при совершенно здоровых чувственных инстинктах обладает лишь слабыми духовными инстинктами. В этом случае она хоть и разовьет свою индивидуальность в том, что касается ее чувственной жизни, но идейные побуждения к действиям будут ею заимствоваться из традиции. Может возникнуть рассогласование между тем и другим мирами побуждений. Чувственные влечения подталкивают к полному раскрытию своей личности, духовные же пребывают во власти внешнего авторитета. Духовной жизнью такой личности грубо помыкает чувственная жизнь, а ее чувственная жизнь жестоко угнетается духовными инстинктами. Ибо две этих силы не сопрягаются между собой, они возникли не из одного существа. Так что действительно свободная личность предполагает не только здоровое развитие индивидуальной чувственной жизни влечений, но еще и способность выработать себе идейные жизненные побуждения. Полностью свободным можно назвать лишь такого человека, который в состоянии породить идеи, влекущие за собой поступки. В моем сочинении «Философия свободы» способность создавать чисто идейные движущие силы поступков названа «моральной фантазией». Действительно свободен лишь тот, кто обладает этой нравственной фантазией, ибо человек должен действовать согласно осознанным мотивам. И когда он не в состоянии вырабатывать их самостоятельно, ему приходится усваивать их от внешних авторитетов или от традиции, обращающейся к нему голосом совести. Человек, который просто предается своим чувственным инстинктам, в своих поступках подобен животному; человек, подчиняющий свои чувственные инстинкты чужим идеям, поступает несвободно; свободно действует лишь такой человек, который самостоятельно ставит перед собой нравственные цели. В размышлениях Ницше нравственная фантазия отсутствует. Однако тот, кто продумает его мысли до конца, неизбежно придет к тому же понятию. С другой стороны, неизбежной необходимостью оказывается и то, чтобы это понятие оказалось включено в мировоззрение Ницше. Иначе против него всегда можно было бы возразить: хотя дионисийский человек и не является рабом традиции или «потусторонней воли», однако он — раб своих собственных инстинктов.