Евгения Иванова - ЧиЖ. Чуковский и Жаботинский
Со свойственным жителям Уайтчепеля приспособляемостью английскому языку научаются они быстро, но русский язык забывают еще быстрее. Встретил я как-то здесь еврея лет 30, который в России 4 класса гимназии кончил, а теперь, когда к нему говорят по-русски, в ответ умеет только любезно улыбаться. Живет же он здесь всего третий год.
Хотя английские газеты сплошь и рядом честят иммигрантов невежественными, некультурными и т. д., но для всякого беспристрастного наблюдателя ясно, что духовные, умственные интересы Уайтчепеля гораздо выше, гораздо свежее, чем в самом Лондоне.
Найдите англичанина, не профессионала и не богача, который стал бы читать в Британском музее книги. Не найдете. Британский музей посещают или т<ак> наз<ываемые> literary hacks (литературные клячи), или люди, которым свободного времени девать некуда, или иностранцы. А загляните-ка в русскую читальню в Уайтчепеле. Я зашел как-то туда зимою. Окна заперты. Комнатка наперсточная. А люди — и на подоконнике, и в прихожей, и на лестнице. Есть скамьи, стулья, но никто не сидит, ибо стоя можно теснее набиться в комнату. Цель библиотеки — чтобы приехавшие сюда не забыли русского языка, русскую культуру, чтобы они, затерянные в большом равнодушном городе, имели уголок более ласковый, более родной, чем другие уголки. Здесь в библиотеке много русских газет, Пушкин, Достоевский, Толстой, «Жизнь замечательных людей» Павленкова и т. д. Есть даже «Диалоги Платона» пер. Влад. Соловьева.
Но, подойдя теперь к тому месту, где была библиотека, я нашел там «Эмиграционное бюро». В его окне было вывешено объявление, что за 2 фунта (20 рубл.) можно достать билет для переезда из Лондона в Нью-Йорк. Тут же возле бюро стоят бледные, грязные люди и предлагают купить у них или часы, или велосипед, или швейную машину, так как у них нет денег на проезд в Америку. И тут же они предъявляют вам эти предметы, которые весьма далеки от идеального состояния.
Не без труда отыскал я новое помещение библиотеки. Оно просторнее, чище, есть даже два газовых рожка. Внизу же чайная, которая по желанию может обратиться в лекционный зал, в бальный зал и даже в театр: в одном конце комнаты повешена занавеска, на которой, по мнению некоторых, изображено море, а по мнению других — битва русских с кабардинцами[114]. Чайная открыта для всех, и вы можете зайти туда когда хотите; так что чай-то пьют там всего 2–3 человека, а остальные 30–40 спорят, читают, слушают. Спор ведется по-еврейски. Я его не понимаю и потому разговариваю с каким-то юношей, который подсел к моему столику.
— Когда я жил в России, я слыхал: ах, Англия — то, Англия — се, и нет нигде страны лучше Англии. А я вам скажу, что нигде так бедного человека не сосут, как здесь. Приехал я сюда два месяца назад — вышел на улицу, а куда идти — не знаю. Смотрю, возле меня еще триста таких, как я. Сбились в кучу, стоим. Подходит человек, богатый — в цилиндре, говорит: если бы я нашел хорошего портного, я бы его задешево взял. Так все триста к нему и кинулись. Он посмотрел было на меня, но как увидел мои башмаки — нет, говорит, мне тебя не нужно — ты greener (зеленый — презрительная кличка для новичков). И куда я ни ходил, всюду мне на башмаки смотрели. Англичане не берут — у них там какие-то тред-юнионы[115], а еврей в день больше 3 шиллингов не платит.
— Но ведь 3 шиллинга — это очень хорошо, — сказал я.
— Да, хорошо, если бы работа была каждый день. А то все больше нанимают по полдня, на четверть, а потом недели две ходи без работы. И к тому же со своими и конкурировать стыдно. Меня недавно выбрал хозяин в Бриклене, а другие бросились к нему работы просить, и как посмотрел на них, так и отступился… А если даже — вот как я теперь — достанешь работу постоянную, — тоже нехорошо. Работа от 6 утра до 10 вечера, да один час на обед. А подмастерья как звери. Спину разогнуть не смей. Отчего это никто в газетах не напечатает, не скажет беднякам, что здесь, в Лондоне, скверно для них как нигде, чтобы они сюда не приезжали. Тут их швыряют, как в Литве огурцы, а они все едут, все бегут сюда, а что с ними здесь будет в конце концов — даже и подумать ужасно.
Остановил я меланхолического своего собеседника часу в 11 вечера. Весь Лондон уже вымер, а в Уайтчепеле все еще разливалась по улицам человеческая нищета — крикливая, яркая, неприкрытая.
Англичан в этом «квартале, заселенном преступниками», — немного. Это сразу заметно, ибо кабаки в Уайтчепеле весьма немногочисленны.
Хаотичное, но интенсивное погружение в культурную жизнь Англии сыграло существенную роль и в самоопределении Чуковского как литературного критика, в поисках своего жанра и своих тем. Стиль его критических статей в долондонский и послелондонский период разительно отличается. Небрежный порхающий стиль он усвоил в английской эссеистике, как и умение поразить читателя неожиданным парадоксом. Прежде чем стать русским популяризатором творчества Оскара Уайльда, Чуковский многому у него научился сам. Наукообразные и тяжеловесные рассуждения ранних одесских фельетонов постепенно сменяет легкая и изящная разговорная манера, появляется умение вовремя ввернуть острое и колкое словцо.
Видимо, в Лондоне и произошло осознание своего призвания как критика, во всяком случае, по возвращении оттуда Чуковский писал почти исключительно о литературе. Возможно, тогда же или сразу после возвращения из Англии в 1904 году созрело решение покинуть Одессу и переехать в столицу, куда, кстати, еще в 1903 году перебрался Жаботинский.
Но покидали они родной город с разными чувствами. В биографиях Жаботинского неоднократно указывалось, что он был горячим патриотом Одессы. «Для него Одесса была не просто случайным местом рождения, — писал Иосиф Шлехтман, — но великим счастьем, бесценным даром судьбы. Всю свою жизнь он высоко ценил и бесконечно гордился тем, что носит звание одессита. В его шкале ценностей ранг одессита был высшим, самым благородным из существующих на свете. Он был больше, чем патриот Одессы, он был шовинист Одессы».[116]
Чуковский относился к Одессе куда более критически. В фельетоне «Дневник одессита в Петербурге» он с иронией вспоминал о литературных четвергах на Ланжероновской, которые отличаются только тем, кто первый выступил — Лазаревский или Лифшиц.[117] В следующем фельетоне «Одесса в Петербурге (Из столичных впечатлений)», о своем родном городе он писал: «От юности моей мечтаю я видеть Одессу, мой родной город, не покорным вассалом столичных влияний, а самостоятельным гостем на пире всероссийского самосознания — гостем равноправным, званым, избранным, способным и хозяина к себе пригласить, и своим угощением не ударить в грязь перед ним».[118] Перебравшись в Петербург, он, по существу, прерывает контакты с Одессой, но искоренить в себе одессита было не так-то легко. Ему пришлось приложить неимоверные усилия, чтобы изжить свой южнорусский говор, но, даже став постоянным критиком столичной газеты, он время от времени получал упреки за «развязность одесских репортеров». «Одесское прошлое» он предпочитал не вспоминать, в петербургский период это был не пьедестал, а крест.
Надо учитывать также и то, что «одесский миф» сложился уже в советский период, Чуковский не пытался примкнуть к компании расторопных, предприимчивых и неунывающих одесситов, родственников Остапа Бендера и земляков Бени Крика, как это делало поколение Валентина Катаева. Миф об Одессе в биографии Чуковского не занимал никакого места. В дневнике Чуковского есть ряд весьма неприязненных отзывов об Одессе, которые будут опубликованы в новом его издании. Поэтому Одессу он покидал без всяких сожалений, и на пороге нового петербургского периода состоялось его последнее выступление под патронажем Жаботинского на страницах петербургской газеты «Еврейская жизнь», в редакционных делах которой Жаботинский принимал деятельное участие.
К. Чуковский. Случайные заметки[119]
Небольшое обстоятельство послужило причиной этих строк. Не так давно в Одессе в нашем «Литературно-артистическом кружке» прочитан был реферат о национализме[120]. Вот об этом реферате мне и хочется поговорить здесь, хотя он решительно ничем-таки не выделяется. Или вернее: именно потому, что ничем не выделяется. В этом-то и вся его привлекательность. Ибо он изображает собою — во всей бледности своей — типичнейшее мнение русского «хорошего человека», среднее, так сказать, пропорциональное всех подобных мнений. Сколько-нибудь выраженная индивидуальность только помешала бы его химической чистоте, она подвергла бы его тем или иным случайным уклонениям.
А теперь такое удобство: считаясь с одним этим мнением, мы уже считаемся с теми тысячами и тысячами других, которые тускло глядят из газетных передовиц, уныло-либеральных статей. Как же не воспользоваться таким исключительным случаем?