Том Шиппи - Дорога в Средьземелье
Тем не менее он был найден, и вся эта история — от Уитби до Вустера, от Кэдмона до Альфреда — вошла в прописи для сменяющихся каждый год сотен, если не тысяч студентов–англистов Но как бы то ни было, в ходе истории все оригинальные произведения Кэдмона были утеряны, за исключением девяти строчек, записанных каким–то древним поклонником поэта, хотя, возможно, и эти девять строчек не подлинны. В своем издании «Исхода» Толкин этот факт с некоторой неохотой признает(433). «Ни одно из этих стихотворений (имеется в виду сохранившаяся староанглийская поэзия. — Т. Ш.) не может дать нам истинного представления о трогательных творениях вдохновенного крестьянина, который так глубоко взволновал свое поколение. Тем не менее очевидно, — продолжает он, — что многие из этих стихов восходят ко временам, близким эпохе Кэдмона, и сохранили не только кэдмоновскую школу, или стиль, так и нечто от его духа». Слова Кэдмона были утрачены, но они расшевелили целое поколение, они передали заключенный в них дух дальше. Слова, сказанные Толкином, утрачены не были, но все остальное в этой цитате с одинаковым успехом можно отнести и к Кэдмону, и к нему самому. Я уверен, что Толкину понравилось бы, если бы о приведенной ниже хвале Кэдмону, принадлежащей перу вустерского переводчика Бэды, сказали, что она применима и к автору «Властелина Колец» (хотя, разумеется, «применимость» остается, по собственным словам Толкина, «достоянием читательской свободы»):
«Все, чему он (Кэдмон. — Т. Ш.) научился от мудрецов, он напитал великою сладостью и оживил вдохновением, — искусный в стихе, изощренный в словесах английских. В душах многих людей песни его зажгли презрение к миру и стремление породниться с жизнью небесной. И многие другие сыны английского народа, следуя ему, так–же стали слагать песни о добродетели».
Почти все из сказанного вустерским переводчиком может быть отнесено и к Толкину. Ученость, почерпнутая у мудрецов, «изощренность в словесах английских», умение зажигать души, презрение к силам, которые господствуют в мире сем, — все это было свойственно и ему. Наконец, и у него тоже оказалось множество последователей, пишущих по–английски, хотя и не все из них живут в пределах Британского государства. Заключительные же слова переводчика можно отнести к Толкину уже не перефразируя. А именно: в конце, после всего сказанного, переводчик добавил: Ас nǽnig bwǽðre him þæt gelíce dón meahte («И все равно никто из них не умел это делать лучше него»).
ПОСЛЕСЛОВИЕ
Главной целью этой книги было снабдить читателя материалом, который помог бы ему повнимательнее вчитаться в книги Толкина и лучше их понять. С этим тесно связана вторая задача — расширить кругозор критиков. Не мною сказано, что критика в последнее время недорабатывает: от ее внимания ускользают целые литературные жанры (например, «фэнтэзи» и научная фантастика, а заодно, между прочим, и вообще вся «развлекательная» литература — то есть все, что читают обычные люди). Более того, в критике наблюдается сильная тенденция фальсифицировать большую часть того, что она все–таки пытается объяснить. Это происходит потому, что критики, зачастую бессознательно, уподобляют рецензируемые ими произведения более приемлемым для себя образцам[490]. Возможно, с точки зрения теории литературы Толкин — автор периферийный. Однако похоже, что настало время уделить периферии больше внимания и немного отвлечься от изрядно вытоптанного центра. И если предложенный мной взгляд из этого центра вовне сможет пробудить в читателях интерес к дороманной литературе и «филологии» в целом, то, я уверен, выиграют и «лит.», и «яз.».
Правда, есть причины, которые делают счастливую развязку в лучшем случае гадательной. По мере того как книга продвигалась вперед, это становилось для меня все яснее и яснее. Как следует окунувшись в «литературу» о Толкине, поневоле приходишь к выводу, что между автором «Властелина» и его критиками зияет огромная «культурная пропасть», через которую критики мостов навести не в состоянии и которой обычно вообще не замечают. Но наиболее широка эта пропасть, по–видимому, даже не между Толкином и его ненавистниками, а между ним и его поклонниками, в особенности когда эти последние — профессора английских и американских университетов. Иногда кажется, что пропасть возникает не из–за разницы в уровне культуры, а единственно из–за разницы в характерах. Выше уже говорилось о двух побуждениях, которые борются друг с другом и в душах писателей, и в душах ученых: с одной стороны, всех их обычно неудержимо тянет мысленно охватить весь рабочий материал целиком и распределить все данные по принципам и категориям, с другой стороны, хочется бесконечно возиться с отдельными деталями независимо от их контекста или конкретного значения и не расставаться с ними до тех пор, пока они не будут досконально рассмотрены, исследованы, прочувствованы и испробованы. Так вот, говоря о разнице в характерах, я имею в виду знаменитое определение Вильяма Джеймса[491]: преобладание интереса к абстрактным схемам он называет «мягкоумием», а повышенное внимание к конкретным деталям — «жесткоумием»[492], Согласно этой классификации, Толкин был ярчайшим примером «жесткоумности»: его характер, его филологическая выучка и, возможно, что–то от «практичности» англосаксонской традиции — все толкало его к тому, чтобы исходить в своей работе из отдельных слов, ребусов, ядрышек, узелочков. Существует прекрасный пример толкиновского «жесткоумия» — кстати, «жесткость» в смысле «строгость, агрессивность» здесь совсем ни при чем! В одном из писем(434) Толкин размышляет над мутациями цветков и совершенно случайно, между строчек, замечает, что иногда попадаются цветки, которые доказывают истинность ученых классификаций не тем, что им соответствуют, а тем, что из них выпадают, — например, однажды Толкину попался на глаза цветок, который, как он полагал, представлял собой помесь наперстянки и норичника. Далее в этом письме Толкин рассказывает о садовых маргаритках — как по–разному выглядят они на клумбе, на траве и, наконец, на пятне золы от костра. Одно и то же семя может прорасти по–разному в зависимости от обстоятельств, и Толкина увлекала и радовала именно разница, а не сходство.
Профессора — поклонники Толкина — пишут совсем не так. Большинство из них как раз «мягкоумны», и это при отсутствии необходимой квалификации. Наверное, Толкин по–настоящему ужаснулся бы, узнав, что о его книгах судят и рядят люди, которые не смогли бы отличить древнеанглийского языка от древнескандинавского и искренне думают, что эта разница не имеет никакого значения. Но, едва успев оправиться от этого шока, он столкнулся бы с авторами, которые прекрасно довольствуются теми легкоусвояемыми подделками и «заменителями нормальной пищи», о которых он так уничтожительно отозвался в «Предисловии» 1940 года, с писателями, которые прослеживают его мысли по льстивым, вторичным, безъязыким и обычно совершенно неверным «Энциклопедиям мифов». В итоге выходит книга за книгой, где повторяется одна и та же схема: «Властелин Колец» сводится к набору архетипов, к торжественным, тяжеловесным «мотивам ухода и возвращения», «инициации, жертвы и испытания», к нагромождению банальностей типа «Всякому благу соответствует какое–нибудь зло». «Всякому благу? — усомнился бы, без сомнения, Толкин. — Ну хорошо, пиву соответствует алкоголизм, табаку — рак легких. А горячая ванна? а звезды над лесом? а Евхаристия? а горячие булочки с маслом?» Что касается других тезисов, то уже в статье «Чудовища и критики» он, говоря об У. П. Кере, заметил, что если начитаться исследований о «типических мотивах», то все начинает казаться одинаковым, но к конкретному произведению эти исследования не добавляют ничего(435). Но меньше всего понравилось бы, наверное, Толкину высказывание критикессы Энн К. Петти: «Мифогенная зона нашего времени — это наши сердце и душа». Так и слышишь рассерженный возглас Толкина: «Да гори оно синим пламенем, это самое «наше время»! Эта дама, по всей видимости, призывает нас не терять контакта со своим внутренним миром Но разве не очевидно, что мифы всегда приходят извне?» Ну а что до «мифогенной зоны», то это уже прямо заимствовано у Сарумана: так красиво, так расплывчато, что никто никогда не поймет, о чем же именно речь[493].
«Жесткоумная» литература ничуть не менее законна, нежели «мягкоумная», и те, кто изучает литературу, должны были бы иметь более совершенные методы для ее разбора. Но даже те, кто ценит это качество, или утверждает, что ценит его, находят книги Толкина трудными. Не могу удержаться, чтобы еще раз не процитировать профессора Марка Робертса, который печалится о том, что за «Властелином Колец» не стоит–де «единого руководящего авторского мировоззрения, которое являлось бы в то же время ее ratson d'être». Если бы профессор Марк Роберте специально задался целью найти книгу, в которой видение мира и повествование были бы совершенно идентичны, и то он не смог бы найти ничего лучше «Властелина Колец». Но похоже, что ненавистники Толкина неизменно слепы именно по отношению к тому, что, если им верить, они как раз и ищут. Так, критик Филипп Тойнби, чьи на редкость безответственные замечания в адрес Толкина я цитировал в начале данной книги, считает, что «Хороший Писатель» — это одинокое, отрешенное от мира создание, которое не обращает никакого внимания на свою аудиторию. Он может писать о чем угодно — например, об «инцестуозных герцогах какого–нибудь острова Тьерра дель Фуэго»[494] — и это будет интересно. Он «создает артефакт, который удовлетворяет прежде всего его самого», и «иначе не может». Некоторые из его взглядов на жизнь " кажутся эксцессом с обывательской точки зрения он «знает о некоторых вещах куда больше, нежели простые люди», и, когда в итоге его труд появляется в печати, он «шокирует и восхищает… застает общественное сознание врасплох. Не ему приходится приспосабливаться к публике, а публике — к нему»(436). Интересно, что этот воспетый Тойнби своевольный перфекционист, одержимый собственным персональным «даймоном», как раз весьма напоминает Толкина, «повлиять» на которого, по словам Льюиса, было не легче, «чем на Брандашмыга»(437). А если прибавить к этому все sine qua поп (438) г–на Тойнби — например, он считает, что, в первую голову, «Хороший Писатель не связан необходимостью что–либо поведать миру, — наоборот, он посвящает себя одинокой борьбе против неподатливой среды современных англичан» (курсив мой. — Т. Ш), — то останется только дивиться, как же это критику удалось так уверенно пройти мимо столь яркого представителя им же описанного типа! Не ему приходится приспосабливаться к публике, а публике — к нему». Только не надо переступать границы! По–видимому, для Тойнби «инцестуозные герцоги острова Тьерра дела Фуэго» в качестве центральных образов современной прозы выглядят милее, нежели Сам Гэмги, король Теоден или Барад–дур.