Геннадий Моисеенко - Эпоха победителей. Воспоминания пламенных лет!
Фигурки перевалились через борт и полетели вниз. Через секунду они закачались на раскрывшихся, как бутоны роз, белых цветах парашютов. Казалось, вот они рядом, можно добежать и схватить их за пыльные шлемы. Я сорвался с места, присоединился к ватаге мальчишек, которая, пыля по улице босыми ногами, неслась к парашютистам. Нас обогнала полуторка с комендантским взводом и устремилась вперед за город в кукурузное поле, куда приземлялись парашютисты.
Машина вернулась с двумя пленными летчиками в черных комбинезонах, и остановилась у ворот комендатуры, рядом с хлебным киоском, у которого толпились женщины. Они рванулись к машине, и с криками стали забрасывать немцев камнями. Из ворот вышел комендант, выстрелил в воздух и сказал: «Прекратить произвол».
– Охрана увела перепуганных летчиков, а я поспешил на батарею к Наташе рассказать, какие они – немцы. Мы возбужденно обсуждали удачный воздушный бой, и радостно смеялись первой, казалось совсем нашей победе.
Я начал часто прибегать к Наташе на батарею. Часовые уже перестали обращать на нас внимание. Ласковые прикосновения мягких Наташиных пальцев, отдавались в моём сердце сладкой щемящей болью и томлением. Мы болтали о городских делах, рассказывали о себе и смеялись радостно и тревожно.
Однажды Наташа сказала, что скоро уходим. Фронт уже давно ушел далеко за Буг, и поцеловала меня. Я весь обмер, покраснел, затрепетал как скворушка, выпавший из гнезда, и смущенный ушел домой переживать свои чувства.
Они ушли ночью, оставив за собой полуразрушенные окопы, обломанные ветки, запах пороховой гари и человеческой стоянки.
В почтовом ящике я нашел записку с номером полевой почты и коротким:
– Прощай и пиши!
Я, конечно, писал – и о своих чувствах, и о той громадной стройке, развернувшейся вокруг нас, но ответы получал все реже и реже. Сердце моё стонало, и я написал:
* * *Девочка милая,
– зорька лесная,
Сердце болит,
– кровоточит душа!
Разве не слышишь
– звезда ты лесная.
Нервы как струны
– звенят у меня.
С болью и с песней
– тебя вспоминаю!
Алые губы,
– огонь твоих глаз.
Плавлюсь, и капли
– по телу стекая,
Красным металлом
– струятся из глаз.
Душу пронзило
– как болью распятья.
Кровь через кожу
– струится горя.
Красные капли
– в янтарь застывая,
Катят по телу
– огонь унеся!
Ответы получал все реже и реже. Она коротко писала о своей жизни, с полным невниманием к моим страданиям. Я перестал писать в никуда и уходил всё дальше и дальше, захваченный новой жизнью. Но однажды получил от неё короткое письмо. В глаза бросился какой-то взволнованно извилистый, но все, же её почерк: «Прости меня, мой голубоглазый малыш, ты ещё не стоишь на ногах, а жить надо. Жизнь есть жизнь. Я выхожу замуж. Прости и прощай!».
Письмо без обратного адреса, с одним словом. Никополь!
Сердце моё сжалось, и я постарался всё забыть, бродя вдоль берега Днепра и смотря на мигающие огни уходящих ночных кораблей. Однако память ещё долго возвращалась к тому радостному и тревожному чувству, родившемуся с последним выстрелом зенитной пушки. Наконец, новая жизнь с её тревогами и заботами, унесла меня вперед, и всё вскоре скрылось, как в речном тумане.
Прошло много лет. Нас сильно измотали различные перестройки и реформы. Развал страны, деградация промышленности, развал собственности Великой державы сильно повлиял и на нас самих. Мы стали какие-то отчужденные, замкнутые. Но однажды на вокзале, среди мешочников, их озлобленных выкриков и вокзальной суеты, я увидал её, с двумя парнями, натужно волокущими огромные мешки.
Её было трудно узнать, печать всех бед легла на её лицо. Но что-то толкнуло нас в сердце. Мы остановились, взяли друг друга за руки и тихо сказали: «Это ты». И вместе ответили: «Да, это я». Мы грустно держали друг друга за руки, и долго молчали. Наконец полились слова:
Девочка моя,
– Звездочка родная.
Ты стоишь опавшая
– словно не живая.
Опустились локоны
– взгляд поник совсем.
Только лишь осталось
– солнце, насовсем.
Только лишь шевелится
– та двойная боль.
В сердце не залеченном
– на всю жизнь с тобой.
И дальше, слово за словом, полился вопрос за вопросом. – Как живут ваши поселки? Как живете вы? – с волнением спрашивал я.
– С трудом выживаем. А главное нет той душевной тишины, того душевного покоя, той уверенности в завтрашнем дне. Сплошная погоня за куском хлеба. Кажется, остановишься и погибнешь. Всё челночим и челночим, этим нелегким промыслом нас просто раздавили; раздавили и бросили на дорогу мировых перекрестков и нас, и нашу душу. Раздавили безжалостно – до боли, до полного омерзения. – Звучал её печальный голос.
– А хотелось бы вернуться в прошлое. Такая ностальгия в душе. Мы же мечтали о жизни чистой и светлой, а теперь всё в этих неистовых криках, всё в этой суете, в этой блеснувшей своим крылом черной птицы наживы, поманившей нас за собой, и бросившей на перекрёстке мировых дорог.
И хочется вернуться в прошлое и исправить какую-то нелепую ошибку, какое-то нелепое недоразумение, проснуться утром и увидеть, – всё по-прежнему, все, как и было, и сказать:
Тишины я хочу
– в этих криках.
Тишины вдоль
– заснувших плетней.
Тишины – мои черные руки,
– как обрубки седых тополей.
Тишины, где нет боли душевной,
– об ушедшем величье твоем.
Где мы вместе с тобой не заплачем,
Где мы вместе с тобой запоём.
И чтоб белые лебеди плыли,
– к той далекой ушедшей мечте.
Не хочу я обрубков горелых
– в этой дикой блатной пустоте.
Не пройдешь по поселку с гитарой,
– не споешь ты степную кугу.
А напившись кавказской отравой,
– кровью харкнешь на черном ветру!
Вся наша, такая спокойная, послевоенная – советская жизнь, с её постоянными улучшениями, родила в нас мысль, а не медленно ли мы бежим, а нельзя ли бежать быстрее, к тому послевоенному ожиданию чего-то святого и светлого. Какой-то встречи, с кем-то, или с чем-то, что сделает нас лучше, возвышенней и чище, а нашу жизнь одухотворенней.