Владимир Буковский - И возвращается ветер...
Гражданин обладает своими правами от рождения. Подданный наделен ими с высочайшего соизволения. Но ведь быть украинцем, русским или евреем — это тоже природное право. Государство внутри граждан — и только оно — определяет, каким будет государство внешнее. Советские власти не имели выхода. Как бы глупо, опасно и даже самоубийственно ни было их упрямство, признать суверенитет этих внутренних государств в человеке означало бы конец социалистической системы, а признать суверенитет отдельных наций — конец империи. Слишком хорошо понимали власти, что невозможен социализм с человеческим лицом. Послав танки в Прагу, они фактически посылали танки в Киев и Вильнюс, на Кавказ и в Среднюю Азию. Более того — в Москву.
Войска Варшавского блока были посланы разрушить мой замок и были наголову разгромлены семью людьми на Красной площади. На Лобном месте, где в старину казнили разбойников, состоялась публичная казнь социализма, и мне чуть не до слез жалко было, что не удалось принять в этом участие. Зато порадовался, что там был Вадик Делоне. Все-таки устоял парень после нашего суда, осилил себя.
Вечерами, перед отбоем, когда я, прослушав очередную передачу, возвращался опять в свой лагерь и брел вдоль освещенных прожекторами рядов колючей проволоки, меня не покидало удивительное чувство свободы, легкости и силы.
Трусливо молчали премьер-министры и президенты, предпочитая обедать в теплой дружественной обстановке с Брежневыми и Гусаками, позорно молчала ООН, несмотря на потоки обращений моих друзей, предпочитала толковать о Родезии.
— Задавят их, — рассудительно говорил Петр Яковлевич, поправляя очки. — Куда им против такой силы? Лучше бы сидели тихо, не рыпались.
— Вот видишь, — говорил, встречая меня, пьяненький капитан. — Разве можно идти против власти? Они тебя просто убьют, помяни мое слово. Пристрелят, и все.
А по заводам и фабрикам, как водится, шли собрания трудящихся, единодушно одобряющие ввод войск в Чехословакию. Газеты печатали письма доярок, оленеводов, учителей и сталеваров, писателей и академиков. И все — от Президента США и Генерального секретаря ООН до последнего надзирателя в лагере — преклоняли головы перед грубой силой.
Нет, не я был в концлагере, а они, сами выбрав несвободу.
Освобождался я из карцера. После истории с посылкой замполит Сазонов люто меня возненавидел. За весь свой срок я ни разу не был на политзанятиях, и все уже привыкли к этому вроде бы как к должному. Знал об этом и Сазонов, но только месяца за три до моего освобождения вознамерился вдруг заставить меня посещать их. Вернее, просто решил использовать это как предлог для наказаний.
Я, разумеется, уперся: с какой стати я должен ходить в вашу церковь, если не верю в вашего Бога? Да и по закону политзанятия не являются обязательными.
И пошли карцера один за другим, аж в глазах зарябило.
— Хоть напоследок тебя приморю, — пообещал Сазонов. Он верно рассчитал, что времени осталось мало и я никак не успею ему досадить.
Под самый конец дал он мне 15 суток, хоть сроку всего оставалось семь дней, — больно озлобился. Так и остался я должен хозяину восемь суток. Ладно, следующий раз досижу.
С трудом уговорил дежурного офицера, чтоб разрешил хоть на часок подняться в зону перед освобождением — помыться после карцера да попрощаться с ребятами.
Самое худшее наказание — выгнать на волю прямо из карцера. Грязища в карцерах такая, что одежду можно было только выбросить — отстирать невозможно. Допроситься же из карцера в баню почти никогда не удавалось. Даже голодовки объявляли, чтобы в баню попасть. Начальству было уж больно хлопотно водить через всю зону, да и разбегались на обратном пути по баракам — лови их потом.
Одно время приспособились жулики — пронесли тайком в карцер спичечную коробочку вшей, собрали у самого вшивого в зоне, старого бродяги. У того вши не переводились, хоть в кипятке его держи постоянно.
Коробочку эту потом растягивали, как могли, чтоб хватило месяца на два. Раз в неделю поднимали крик:
— Врача давай, начальник! В баню не допросишься! Вшей вот развели. Завшивели все. — И совали начальнику под нос парочку крупных неопровержимых вшей.
Часа два криков, мата, угроз, и приходилось начальству вести всех в баню — боялись сыпного тифа или еще какой заразы, которую вши переносят. Но и недели хватало, чтобы превратиться в негра по карцерной грязи.
Жулики мои заварили на прощанье крепкого чаю, и почти каждый, отведя в сторонку, говорил, смущаясь:
— Ну, в общем, сам знаешь… Если чего нужно будет, меня в городе каждый знает. Только спроси — всегда найдешь. Ну, в бегах если будешь или оружие вам, политикам, понадобится. Или там в квартиру какую залезть нужно. Короче, сделаем.
А некоторые даже осторожно намекали, что и зарезать могут, кого надо. Не проблема.
С такими напутствиями я и вышел за ворота. Все-таки не удалось мне их убедить, что преступность на руку советской власти. Учиться, правда, некоторых уговорил, да и то весьма своеобразно. Доказывал я им, что даже преступление совершить грамотный человек может лучше, чище.
— Вот кончи институт, а потом уж воруй, если тебе так хочется. Никогда не попадешься.
Этому они верили — грамотность казалась им чем-то вроде черной магии. И книжки заставлял я их читать. Особенно популярен стал у них Достоевский.
Что говорить, привык я к ним. Даже грустно было расставаться. Особенно с ребятами помоложе. Кто знает, сколько из них никогда не выберется из лагерей? Молодые ребята, горячие как огонь. Чуть что — за нож хватаются. Вовремя не удержишь, и вот уже новый срок. Жалко. Многие из них, по-моему, очень способные ребята. Человек пять я даже английскому языку обучил — просто от скуки, пока сидели по карцерам.
Может, кому это покажется странным: преступники, воры, убийцы, опустившиеся бродяги, наркоманы и пьяницы — и вдруг грустно расставаться. Солидные люди покачают головами, советская пресса взахлеб примется цитировать. Какая находка для партийной пропаганды! Но это наш народ, и другого у нас нет. Таким вы сделали его за 60 лет.
Я спал с ними на одних нарах, под одним бушлатом, делил кусок хлеба, вместе подыхал по карцерам. И я полз по запретке на брюхе, рвал колючую проволоку, обдирая руки, ждал каждое мгновение пулю в спину, только чтобы передать им пачку махорки. Так же, как и они мне. И я не жалею об этом. А что вы знаете о своем народе? Какое к нему имеете отношение? Какое имеете право говорить от его лица?
Я не читал им нравоучений, не проводил политзанятий, не создавал подпольных партий и не учил доносить на товарищей, чтобы «исправиться». Я учил их писать жалобы, надеясь, что, привыкнув обращаться к защите закона, они начнут уважать его. И не моя вина, что этого не случилось. Это ваша вина. Вспомните, что отвечали вы им на жалобы, вспомните, как в лютую морозную зиму поливали из брандспойтов восставший БУР и как обыскивали людей на снегу, раздев донага. Вспомните тех, кто сдох на пороге вашей санчасти, и тех, кто рубил себе топором пальцы, — вспомните, когда озверевшие от крови толпы будут врываться в ваши кабинеты, волочь вас на улицы и втаптывать в мостовые. Когда по разбитым, пахнущим гарью улицам ветер будет гнать тонны бумаги — все, что останется от вашей империи. И не будет вам ни закона, ни правого суда.