Иоанна Ольчак-Роникер - В саду памяти
Варшава, 28 апреля 1943 года. Гетто Варшавы девятый день ведет героическую борьбу. Его со всех сторон окружают эсэс и Вермахт. Беспрерывная бомбежка. Против 40 000 евреев выставлена артиллерия, огнемет, бомбы с зажигательной смесью, которые сбрасываются с самолетов. Минами взрывают опорные блоки. Гетто пылает. Тучи дыма окутали город. Гибнут заживо дети и женщины. <…> Немедленную и результативную помощь сейчас могут оказать силы союзников. От имени миллионов уже замученных евреев, от имени сгоревших тут заживо и погибших, героически борющихся и всех нас, которых ждет неминуемая смерть, мы обращаемся к миру: пусть сейчас, а не в туманном будущем будет дан мощный ответ союзников кровожадному врагу…
Варшава, 11 мая 1943 года. У героического варшавского гетто есть еще несколько мест сопротивления. Высокое самопожертвование и мужество Еврейского боевого отряда. <…> Наводящие ужас зверства немцев. Множество евреев сгорело заживо. Тысячи расстреляны или вывезены в лагеря. <…> А свободный и справедливый мир безучастно молчит. Это поразительно. Уже третья телеграмма за последние две недели. Немедленно телеграфируйте, что вами сделано.
13 мая 1943 года в Лондоне Зыгельбойм написал свое последнее письмо:
Господину президенту Вл. Рачкевичу
Господину председателю Совета министров В. Сикорскому
…Не могу жить после того, как в Польше уничтожили еврейский народ, представителем которого являюсь. <…> Пусть моя смерть станет выражением сильнейшего протеста против той пассивности, с какой мир наблюдает за уничтожением еврейского народа, позволяя его истреблять. Я знаю, как мало значит человеческая жизнь, особенно в нише время, но поскольку я ничего не смог сделать при жизни, хочу надеяться, что мне удастся своей смертью сломить равнодушие тех, у кого есть возможность спасти, быть может, уже в последнюю минуту остающихся пока в живых польских евреев. <…>
Подписав письмо, включил в своей квартире газ.
Церемония похорон состоялась 21 мая в Goldes Green Crematorium.
3 июня 1943 года Рысь Быховский писал с авиабазы Блекпула в Нью-Йорк:
Мои родные!
…В Лондоне был до вечера 21-го мая, то есть до самых похорон З. Похороны, а скорее панихида в крематории прошла потрясающе. Народу было столько, что не хватило мест, и десятки людей вынуждены были стоять снаружи, в саду и на траве. Было много мундиров, старших офицеров армии, авиации, и не только польских. Многие плакали (я тоже). Вся эта церемония была тем трагичнее, что даже не зачитали его письма, обращенного к президенту и председателю, — мол, не позволяет этого сделать английский закон, пока не закончится «inquest»[87] (письмо пресса опубликовала только вчера).
Большинство выступавших избегали слов «самоубийство», «протест» и т. п. в силу все того же закона, и вместо пламенной манифестации протеста, какую он, наверное, представлял себе, на похоронах царила трагичнейшая безнадежность, создавая впечатление о смерти как героической, но бесцельной жертве, «надломе», а не поступке.
И лишь последний из выступавших сумел взорвать это настроение — представитель молодежного Бунда Олер. Он ударил по тем струнам, по которым и следовало бить, назвав эту смерть продолжением борьбы, идущей сейчас в Варшаве. Зыгельбойм в письме к товарищам просит их не церемониями похорон заниматься, а по возможности широко пропагандировать его смерть как жертву.
Из прессы только «Daily Herald» (орган лейбористов) и «News Chronicle» (либеральная просоветская газета), а из еженедельников «Трибуна» написали о нем. Другие, похоже, решили промолчать. Последняя «Трибуна» опубликовала полный текст двух телеграмм, полученных из варшавского гетто с места боев. Они пришли в Лондон 21-го и 22-го мая, то есть через десять дней после смерти З.
…Я п. [полон] энергии и стараюсь много не размышлять над тем, что происходит, иначе пришлось бы отправиться вслед за Зыгельбоймом.
Число трагических событий, какие принес этот 1943 год, перевалило за воображаемый предел. Из сохранившихся писем явствует, что Рысь именно тогда, в Англии, угодил в конрадовскую «теневую черту»[88] — магическую полосу, отделявшую молодость от зрелости, веру в надежды и иллюзии от мрачной сферы опыта. Горечь нарастала постепенно. А ведь ему всего двадцать один. В промежутках между учебными полетами бегал на рандеву и дансинги. Влюбился и взаимно: Вы будете довольны, ничьей женой она не является, ниткой норвег мне не даст по морде и речи не может быть ни о каких матримониальностях. Читал «Молчание моря» Веркора. Новые стихи Балиньского и Арагона. Английскую литературу XIX века: Гарди, Лоренса, Генри Джеймса. У Ирэнки Тувим слушал фрагменты «Польских цветов», присланных Юлием. Радовался, что отец подтвердил свой диплом. Искренне, но не без нотки легкой зависти поздравлял того с успехом: Жизнь полна парадоксов: ты сдаешь экзамены, которые должны «подтвердить» твои права быть врачом, помогать людям, спасать их, в то время как твой сын сдает экзамены, которые должны подтвердить его право уничтожать и бомбить.
Но при этом верил, что такая жизнь не повлияет на него деморализующе, не отобьет охоту к положительному труду, строительству нового свободного мира. Он писал друзьям в Нью-Йорк Стараюсь по мере сил работать не только по военному делу. Записался экстерном в Лондонский университет: с весны более-менее регулярно учусь. В октябре мне сдавать на полдиплома[89] по экономике и политическим наукам. Детально штудирую английскую конституцию и парламент.
В Лондоне на улице он неожиданно столкнулся со школьным другом по гимназии им. Стефана Батория: Встретил тут Кочика Еленьского, он отлично выглядит. Окончил университет (куда был откомандирован из армии благодаря связям, и только летом возвращается в полк) и направлялся в поле. Был необыкновенно милым, со слезами на глазах заговорил о еврейской трагедии…
Рысь напоминал родным про шоколад и конфеты. Сокрушался, что мачеха к голубому мундиру прислала зеленые носки. В ожидании скорого окончания войны собирался сшить себе гражданский костюм: Из того, что привез из Варшавы, я безумно вырос. Приятели-англичане называли его «парнем с неба». Позже они рассказывали: Что-то светлое, лучезарное, прекрасное врывалось в мрачную, разобщенную, полную тревоги и горечи лондонскую атмосферу, когда он появлялся тут на короткий отпуск и входил в комнату в своем синем мундире летчика, с голубыми глазами — сияющими и веселыми.