Наталья Солнцева - Иван Шмелев. Жизнь и творчество. Жизнеописание
Он внушал Ольге Александровне веру в ее силы, уговаривал не принижать себя и творить, упрашивал описывать — что угодно! детство… сны… пусть выдумывает… Он согласен с ней: многие художницы не могут почувствовать вечноженственное и так и остаются мелко-страстными, но — он знает! — не она: она талантлива, просветлена, гениальна, умна, сложна.
Ольга Александровна начала писать, в письмах к нему изображала житейские ситуации, которые, как он полагает, требуют минимальной правки — они уже готовы к печати! Она написала рассказик в духе Шмелева «Первый пост». Понимала, что творила в его манере, что загипнотизирована им. Она согласна быть его притоком, и даже если ее рассказ не отвечает высокой художественности, она сохранит его как дневниковую запись — и так, в таком проявлении, она нужна России. Итак, О. А. Бредиус-Субботина, как и Шмелев, наполняла свою жизнь высоким гражданским смыслом.
Он молился о ней. Он беспокоился: тепло ли она одевается? В болотной Голландии так сыро! Он советовал ей больше есть устриц — они необходимы для крови. Для убедительности сообщал, что сам ест их по две дюжины. Уговаривал ее не ходить на почту затемно, тревожился: не больна ли? Он послал ей варенье из груши, которое сварил специально для нее, сварил сам — вспомнил, как это делала жена. Он так опечален, что не смог найти для нее пьяных вишен. В 1942 году, когда уже трудно было достать что-либо изысканное, он послал ей маленькую коробочку шоколадных конфет и тревожился: не дрянь ли? А в крещенский сочельник раздобыл для нее пять красных праздничных свечей — пять из шестнадцати во всем Париже! Он запрашивал о размере ее ноги, решил достать ей почти невозможное по тем временам — шелковые чулки. И уверял ее, что хорошо питается: ест гречневые блины, у него есть сухие бананы, мед, бисквиты, сардины, грецкие орехи… есть манка и мог бы кашу сварить… но лень, есть хорошее бордо, но… лень бутылку открывать, есть коньяк… но не пьется; есть какао… но не хочет с ним возиться… Он посылал ей продукты. В феврале 1942-го он собрал ей посылку: два флакона духов «Гэрлэн», коробочка шоколадных конфет, печенье, вязига для пирога, чернослив и проч. Все это должен был доставить отец Дионисий, но вдруг он сообщил Шмелеву, что сможет взять с собой только половину, другие подарки передаст со следующей оказией. Шмелев был растерян и взбешен. Однако на следующий день он остыл, смущаясь собственного гнева.
Как он все это добывал, на какие средства? 13 мая 1942 года Зайцев писал вывезенному немцами из СССР в феврале того же года Иванову-Разумнику: «Шмелев — такой же худой, как я…»[509]. Шмелев болел, голодал. Один из основателей Русского исторического архива в Праге, издатель, библиограф, в прошлом эсер Сергей Порфирьевич Постников сообщал Иванову-Разумнику 28 апреля 1942 года: «…Шмелев в ужасном положении в Париже»[510]. Но при этом Шмелев постоянно подбадривал Ольгу Александровну. Он умолял, чтобы она избегала никчемной суеты, мышиной возни, и посвятил ей шутливую элегию «О мышах и проч.»:
Мышей она страшилась пуще Бога,
Мышам она «всю душу» отдала, —
Не потому ль и ласки так немного
В последних письмах мне дала..?
Мышей голландских стоит ли страшиться?
Они — кошмар голландских серых снов:
Пусть миллиард их в грязи копошится, —
Сей символ тлеющих основ!
Мышам — мышиное, себе ж — крепи надежды,
Пресветлой, радостной и нежной вновь пребудь.
Ну, что-нибудь мышам пожертвуй из одежды…
А для меня — всей прежней будь[511].
Она внушала ему: он — Гений, даже неземной Гений, и она на коленях перед ним. Писала ему: Бог радуется на него, и все самое прекрасное в Руси — в нем, и это прекрасное есть мировое. Ее восхищало, что его произведения полны любви, даже в «Солнце мертвых» нет злобы. Она обращалась к нему «Ангел мой».
Он таил свои чувства от людей. Но по его письмам Ильин догадался о многом. Серов, услышав от Шмелева рассказ о том, какая она чудесная, советовал ему хранить это счастье и быть нежным.
К 1942 году было издано около сорока томов — и в России, и в эмиграции — произведений Шмелева на разных языках, включая японский и китайский. В русской литературе и в целом в русской гуманитарной мысли он занимал одно из лидирующих положений. Архимандрит Иоанн называл Иванову-Разумнику в письме от 11 июня 1942 года главные, по его мнению, писательские силы эмиграции: Бунин, Шмелев, Зайцев, Ходасевич, Гиппиус, Мережковский. Но Ходасевича и Мережковского уже не было на этом свете: «Сейчас узнал: сегодня утром (7-го) умер Д. С. Мережковский, 76 лет. Вдруг??»[512] — писал Шмелев Бредиус-Субботиной в декабре 1941 года. Б. Зайцев записал рассказ З. Н. Гиппиус о кончине мужа:
Но в субботу совсем был здоров… как обычно. Утром занимался два часа, потом завтракал… да, потом прилег на диванчике. Днем ходили в кондитерскую, он пирожки любил. Вернулись, пообедали… да, все как обычно. Вечером читал, лег в час с чем-то. Я зашла с ним проститься, всегда это делаю… Мы ведь пятьдесят два года вместе, и ни на один день… не расставались ни на один день. Так вот, я присела к нему на постель, потом поцеловала, перекрестила и пошла… ну, к себе. Заснула. А утром меня femme de menáge будит: «Madame, идите, Monsieur… ему плохо». Я прибежала, он в халате, в кресле, тяжело дышит… хрипит. И без сознания. Вот. Доктора сейчас же позвали — он сказал: tres grave. А Дмитрий уже и скончался. Нет, он не страдал[513].
Смерть Мережковского обострила у старшего поколения писателей ощущение ухода — не своего, а литературы… и смены нет… и, как Зайцев заметил, высокой выработки тоже нет…
В январе 1942 года, в день православного Рождества, Шмелев был на меценатском завтраке в ресторане «Москва». Там были «останки писательства, искусства», и он долго выступал и был поражен тем, для скольких он близок. «Не ждал, — я полагал, что мое идет в гущу русскую-эмигрантскую… а тут видишь, что захвачены… все… — вплоть до… левых в искусстве, до бывших снобов, эстетов, символистов! И можешь себе вообразить, что мои „простые“, моя „нянька“, мой „Горкин“… — близки этим. Вот не думал-то!»[514] — писал он Бредиус-Субботиной 10 января 1942 года. И все же единства между главными силами не было, а снобизма у «эстетов» с годами не убавилось. 21 июня в зале Русской консерватории проходили чтения Шмелева. Собралось много народу, были Тэффи, Зайцев, Карташев, Сургучев. Многим из присутствующих было уже за шестьдесят. Вот запись Н. Берберовой в «Черной тетради»: «Читал Шмелев, как читали в провинции до Чехова: с выкриками и бормотаньем, по-актерски. Читал захолустное, елейное, о крестных ходах и севрюжине. Публика была в восторге и хлопала. Да будет тебе земля пухом, великая держава!»[515] Разногласия сохранялись. Но то, что вызывала иронию у Берберовой, то было дорого другим. В начале февраля Шмелева посетил князь А. Н. Волконский, его друг, и передал ему письмо от Великого князя Владимира Кирилловича, с 1938 года главы дома Романовых. В письме были слова восхищения «Богомольем». От Великого князя в 1942 году Шмелев получил и его фотографию с надписью «И. С. Шмелеву — глубоко русскому писателю». Шмелев писал Ольге Александровне 4 февраля 1942 года: «Романовы меня читают, любят: Ксения, Ольга тоже»[516].