Григорий Зумис - Люди Церкви, которых я знал
Приходя в свой монастырь, где он часто служил седмичным священником, отец Евдоким был неизменно вежлив и учтив, но ему совсем не нравились вопросы, особенно от монахов, о том или ином брате.
«Брат, – говорил он мне, – кто поставил меня отделять плевелы от пшеницы?»
Когда в его монастырь пришло новое братство, то он поначалу пребывал в нерешительности. Он говорил мне:
– Если они будут не очень, то я перейду в твой монастырь. С вами я чувствую себя свободнее.
– Нет, отче, поживи пока на прежнем месте и хорошенько присмотрись к новым людям, а потом уже решай.
Впоследствии он успокоился, увидев, что новое братство растёт, что они, как подобает монахам, любят богослужение и послушание. При каждой нашей встрече он с большим воодушевлением рассказывал мне о том, с каким почтением относится к нему новая братия, об уважении к нему игумена, о замечательном церковном пении. Всё это он считал чудом Богородицы: «Раньше у нас, брат, некому было петь на клиросе, а сегодня храм содрогается от молодых голосов. Разве это не чудо Алтарницы[262]?»
За неделю до его смерти я навестил его в монастыре, где он лежал в келье для больных и где за ним ухаживали. Братья спросили у него, узнаёт ли он меня.
– Да, это игумен Дохиара.
Взгляд его оставался чистым, живым и проницательным. Чистота его взгляда была удивительной. Лицо у него сияло. Если бы кто-то внимательно посмотрел тогда ему в глаза, то увидел бы в них всё, весь подвижнический путь преподобных. Венгерский писатель Шандор Тот, написавший о молодёжи несколько известных книг («Чистое детство», «Десять заповедей» и др.), в одной из них назвал три наиболее прекрасных творения Божия: звёздное небо, спокойные воды озера (у него, наверное, не было перед глазами моря) и чистые глаза младенца. Я, если позволите, добавлю к этому чистые глаза отца Евдокима, да и всякого другого преподобного в его последний час.
Он действительно оказался Евдокимом[263], так как самым важным для себя считал неопустительное совершение служб суточного круга, но превыше всего, как учит авва Исаак Сирин, он любил молчание и немногословие. Его общение с другими было очень трезвенным: он ни в ком не возбуждал дурных мыслей. Это прекрасное украшение души досталось ему не от матери, которую он совсем не знал, и не от отца, на лице которого постоянно было несчастное выражение беженца, не уверенного в своём будущем. Оно было результатом духовной брани, которую он вёл семьдесят шесть лет на месте, где Бог назначил ему жить. Я уверен, что он найдёт милость в Его очах и будет молиться о нас.
Отец Евдоким был наставляем Самим Богом. Он был внимательным монахом: не изрекал пророчеств, не выказывал прозорливости, не совершал чудес, в общем, ни в чём не хотел выделяться. Он оставался смиренным, скрывая от всех свою жизнь во Христе. По этой причине у него не было ни послушников, ни приверженных ему духовных чад, ни скоропреходящей славы святого. Он всегда оставался забытым, живя за своей горой Криовуно. При каждой встрече с ним казалось, будто он говорит: «Ты говори, а раб твой будет слушать».
Этот старец всегда представлял для меня загадку, о которой я часто беседую с моими монахами: есть монахи, святые мужи, у которых в послушании нет даже кота. А есть монахи-ничтожества, вроде меня, к которым идут послушники и с которыми происходят бесчисленные чудеса. Как так получается, я понять не в силах.
Как я уже сказал, у отца Евдокима с его глубоким смирением не было и намёка на чудеса, пророчества и прозорливость, не было ничего из того, чем славятся «великие». Он жил подобно многим святым: смиренно, без лишнего шума, в безмолвии и совершенной безвестности. Поэтому он и жил всегда один, без послушников. Компанию ему составляли лишь отец Игнатий, сменивший почивших ранее отцов, и братья скита святого Димитрия.
О святая безвестность, как много плодов ты приносишь на монашеской ниве!
Зрелище запустения скита было для него великой скорбью, которая не проходила с годами. Он до своих последних дней с болью смотрел, как кельи закрываются и одна за другой превращаются в груды камней. Он считал это наказанием Божиим за наши грехи. Он любил свои стены, любил свою келью, из которой ему не хотелось выходить. Он научился этому у своих строгих наставников, которые не разрешали ему шататься по округе, заходить к соседям, слушать и переносить новости. Они соблюдали правило Пахомия Великого: «Не переноси слов из одного поля в другое». Лишь несколько раз он выезжал со Святой Горы. Перед каждым отъездом он служил молебен о путешествующих, так как для этого «пережитка старых времён» выезжать с Горы было делом непривычным.
Ещё раз скажу: он любил свои стены, любил свою келью. Когда её случайно сожгли какие-то захожие монахи, то это сильно ранило его душу. Один раз я предложил ему:
– Пойдёшь со мной в скит?
– И что я там увижу? Мою сгоревшую келью?
Отец Евдоким хорошо знал, какую пользу приносит монаху пребывание в келье, и поэтому любил свой угол. Как он говорил, келья знает, чем занимать монаха все двадцать четыре часа.
У своих старцев он научился рукоделиям: иконописи и золочению иконостасов. В его келье висела картина, изображавшая железную дорогу.
– Что это, отче?
– Память о моём детстве. Это железная дорога, идущая из Патр, как она была видна мне с горы Эгион, на которой мы впервые осели после того, как стали беженцами.
Его сад всегда был ухоженным и приносил плоды свои во время своё[264]: на его винограднике и плодовых деревьях почивало благословение Божие. Чтобы удобрить почву, старцы носили из леса опавшую листву. Даже тропинки, которые вели от келий к скитскому храму, выдавали присутствие трудолюбивого хозяина с хорошим вкусом. Несмотря на старость, он не жалел трудов, чтобы приводить их в порядок. Труды монахов просты и не рассеивают ум, они – хорошее средство для уравновешивания душевных и телесных сил.
Когда он умер, мы с большой скорбью хоронили одного из последних детей Святой Горы. (Таким ребёнком был и отец Дионисий Фирфирис, который пришёл на Афон, когда ему было семь лет. Может, и сейчас есть такие дети, не знаю.) То, что он умер в девяносто лет, не умаляло нашей скорби. И действтельно, где нам теперь найти афонских детей? Детей, которые с самого начала учатся только у своего старца? И не таких, которые закончили бы сначала все мирские школы, а потом уже поступили в монашескую школу Афона (это тоже неплохо, но в этом случае на глазах души у них всегда будут оставаться бельма), а таких, которые пришли бы на Святую Гору детьми, любили бы своё место, не покидали бы своей кельи, любили бы старцев, любили бы подвиг, любили бы монашескую жизнь, заботились бы о месте, в котором живут, для которых была бы дорога даже его пыль[265], которые бы всю свою жизнь посвящали Господу?