Борис Носик - Швейцер
В декабре 1929 года Швейцер снова поплыл в Ламбарене.
На речном пароходике, спешившем вверх по Огове, Швейцер еще дописывал предисловие к своей книге о Павле, которая вышла вскоре после этого в Тюбингене. На пароходе вместе со Швейцером были на этот раз Елена, новый доктор и лаборантка.
Ламбарене, как всегда, встретило его непочатым краем забот. Оказалось, во-первых, что дизентерийным больным и теперь не хватает места. И вот целый год Швейцер вместе со своим верным Монензали строил новые палаты, новый продуктовый склад, столовую и резервуар для дождевой воды.
Между тем популярность Ламбарене на берегах Огове росла, и пироги приходили сюда из далеких верховьев реки. Европейские турне Швейцера, рост его известности и расширение дружеских связей укрепили в это время финансовое положение Ламбарене. В больнице было теперь достаточно помещений, в больничной аптеке – значительный запас лекарств.
Памятуя о недавнем голоде, обеспокоенный недостатком витаминов в пище габонцев, доктор спешил насадить вокруг больницы свои Сады Эдема. Он часто говорил сотрудникам, что скоро у них будет много фруктовых деревьев и кража фруктов перестанет быть преступлением в больничной деревне. Сады Эдема уже давали им плоды манго, папайи и масличной пальмы. Завезенные некогда в Габон из Вест-Индии, плоды эти хорошо принялись в больничном саду. К сожалению, в ламбаренском климате хранить фрукты и создать запас было невозможно.
Прибыл новый врач из Эльзаса. За эти годы в Ламбарене успел поработать по очереди добрый десяток врачей, главным образом эльзасцев и швейцарцев. Здоровье Елены, к сожалению, не выдержало ламбаренского климата, и весной ей пришлось уехать.
Когда больница справилась со стройкой, молодые врачи попросили доктора, чтобы он освободил для себя вечер. Впрочем, он временами так уставал к вечеру, что даже не мог играть на своем стареньком пианино с органными педалями.
Все же ему удалось в это время написать автобиографический очерк для Лейпцигского издателя, готовившего очередной том «Современной философии в автопортретах». Когда издатель выпустил этот очерк отдельной книжечкой, Швейцер прочитал его и остался недоволен. Он считал, что такой очерк, если уж и выпускать его вообще, должен дать представление о его идеях в связи с его работой в Африке, что очерк этот должен привлечь новых сторонников к идее уважения к жизни и практическому ее претворению, должен завербовать новых членов великого Братства Боли. Так он начал работать над книжечкой «Из моей жизни и мыслей», единственной более или менее полной автобиографией Швейцера, в которой изложение событий доходит до марта 1931 года, когда Швейцер поставил последнюю точку, написав:
«Я глубоко ценю тот факт, что я могу работать как свободный человек в то время, когда угнетающее отсутствие свободы становится уделом столь многих, и что, хотя непосредственная работа моя носит характер материальный, у меня все-таки находится время для того, чтобы трудиться также в сфере духовной и интеллектуальной.
...Много ли из того, что я задумывал и о чем думаю сейчас, я сумею осуществить?
Волосы мои начинают седеть. Тело мое ощущает как последствия трудов, которыми я нагружал его, так и бремя годов.
Я с благодарностью вспоминаю о времени, когда, не имея нужды беречь силы, я мог беспрерывно заниматься физическим и умственным трудом. Со спокойствием и смирением гляжу я в будущее, для того чтоб быть готовым к последнему самоотречению, если оно потребуется...»
Швейцеру шел в это время пятьдесят седьмой, и впереди у него было еще много лет труда и самоотречения.
А сейчас в его больнице, как обычно, вели прием, делали операции, перевязывали раны, принимали роды. Молодая африканка попросила разрешения назвать своего сына Доктор Альберт. Швейцер уже знал, что имя, да еще данное с согласия влиятельного лица, приносит благословение. А доктор Швейцер становился в габонских джунглях лицом все более влиятельным. Недаром же его называли «капитаном» в отличие от младшего доктора, которого называли «лейтенантом». Влияние его возрастало, впрочем, не только в джунглях, но и в научных кругах Европы. В 1931 году Эдинбургский университет присвоил ему почетные степени доктора богословия и доктора музыки. Чуть позднее он был избран также почетным доктором философии Оксфордского университета и доктором прав английского университета Сан-Эндрю. Почести мало что меняли в образе жизни африканского доктора. Он строил палаты и пристань, делал операции, выскребал язвы, принимал роды, сажал в своем Саду Эдема банановые и масличные пальмы. Шел третий год беспрерывной работы в Ламбарене, и доктор уже начинал подумывать о близком отпуске, когда из родного города Гёте, из Франкфурта, вдруг пришло почетное приглашение: доктора из джунглей просили прочесть юбилейное обращение на праздновании столетия со дня смерти Гёте. Швейцер только недавно закончил свою автобиографию, и на книжной полке в его маленьком кабинете, служившем также спальней, стояло полное собрание сочинений Гёте. В душной первобытной ночи габонских джунглей Швейцер снова и с новым проникновением углублялся теперь в мысли поэта и философа, чей образ сопровождал его всю сознательную жизнь.
Все биографы Швейцера писали об этой его юбилейной гётевской речи, отмечая драматизм ситуации, в которой она была произнесена, ее трагический пафос и высокие литературные достоинства. Странно, однако, что никто не заметил одной весьма интересной ее черты. Пристально вглядываясь в отдаленный временем облик Гёте, Швейцер находил в своем кумире все больше черт, которые были близки ему самому. И вот в результате многих, воистину разительных совпадений, а может, и сугубой субъективности авторского отбора в речи этой проглядывает редчайшая самохарактеристика нашего героя, отличавшегося всю жизнь сдержанностью, столь травмирующей его биографов. Здесь не только, а может, даже и не столько портрет Гёте, сколько характеристика Швейцера, такого, каким он хотел бы видеть себя (а может, и видел). Вероятно, мы не имеем права на полную аналогию, и все же, проследив вместе развитие этой удивительной жизни от младенчества почти до окончания ее шестого десятка, мы получили право на некоторые гипотезы и параллели. А соблазн велик: увидеть человека не таким, каким видят его люди или каким он открылся дотошному исследователю, а таким, каким он хотел видеть себя сам, формируя свой этический идеал.
Живой человек Гёте. Как и всякому живому, ему не подходит нимб и место в «житиях»: «Гёте не является в самом прямом смысле привлекательной и вдохновляющей идеальной фигурой. Он и меньше этого и больше». (Уже процитировав эти первые фразы, автор ощутил, как двинулся по верному следу инстинкт его внимательного читателя.) «Существеннейшую основу его личности... – продолжает Швейцер, – представляют искренность в сочетании с простотой. Он может сказать о себе, исповедуясь, и говорит, что ложь, лицемерие и интриги так же далеки от него, как тщеславие, зависть и неблагодарность».