Леонид Соболев - Капитальный ремонт
Когда Гудков окончил подробную характеристику Тюльманкова, лейтенант Греве посмотрел на Шиянова.
- Это не убеждает вас, Андрей Васильевич?
- Да, да, матрос ненадежный, - сказал Шиянов растерянно. - Но все-таки, черт его знает, обыск сейчас - скандал! Тут война на носу - и вдруг такие неприятности... Впрочем, доложу командиру, дело действительно такое...
Он подошел к зеркалу, поправил китель и, взяв фуражку, вышел. Мичман Гудков с любопытством взглянул на Греве и умоляюще заторопил:
- Владимир Карлович, а что произошло? Я этого Тюльманкова давно на примете держу...
Греве опять рассказал про орла. Гудков даже оживился, как будто заранее это предсказывал.
- Это в его стиле, определенно! И, знаете, Владимир Карлович, помните, когда кочегары взбунтовались? Там Тюльманков немалую роль играл. Но - ловок, подлец! Не ухватишь... Я говорил тогда Ливитину - лучше списать его к черту в экипаж, а Николай Петрович - вы же знаете его упрямство: "Хороший комендор, а вы из мухи слона делаете". Не верил, и вот - пожалуйте бриться!
Греве неопределенно усмехнулся:
- Ливитин вообще из святых. Бравирует своей либеральностью и ходит в белых перчатках. Рыцарь! А вот когда эти Тюльманковы его за борт швырять начнут, спохватится, да поздно... Человек, не понимающий своего стержня... А скажите, с кем Тюльманков в роте дружен?
- Вот это очень трудный вопрос, - ответил Гудков, опять со вкусом входя в роль опытного следователя и значительно поднимая свои бесцветные брови. Оч-чень трудный!.. Скрытен, подлец, почти нелюдим! Есть фамилии, но они ничего не дают, пустое место...
- Так вот, Михаил Владимирович, - перебил Греве серьезно, - обыск произведете вы...
Он сказал это таким тоном, как будто мнение старшего офицера было в этом вопросе необязательно, и Гудков даже подтянулся.
- Обыск произведете вы. Постарайтесь не делать шуму и убрать незаметно лишних свидетелей. В помощь возьмите кого-нибудь из кондукторов, скажем, Овсееца. Доложите потом старшему офицеру и отвезете... - Греве поправился, и, вероятно, он прикажет отвезти Тюльманкова непосредственно в канцелярию генерал-губернатора. Там найдете ротмистра фон Люде и расскажете на словах, что это за птица... Захватите с собой все письма, что найдете... Может быть, записная книжка, какая-нибудь литература - это все взять... Письменный рапорт пошлете потом...
- Вероятно, дело пойдет об оскорблении величества, - важно сказал мичман Гудков. Вся эта история его необыкновенно занимала и льстила ему. Он догадывался, что Ливитин смотрит на него как на дурака и пшюта, а тут выкусите, Николай Петрович! - второй раз, весной и сейчас, ему, молодому мичману, доверяют важнейшие действия. Он вспомнил, как тихо и ловко был проведен им арест кочегаров, и выпрямился: - Вы не беспокойтесь, Владимир Карлович, я сумею...
Он закурил папиросу и откинулся в кресло, с обожанием смотря на Греве. Греве был для него идеалом морского офицера: изящный, спокойный, остроумный, решительный - разве не таким был лейтенант Греве?..
Тюльманков уже сидел в карцере. Это был железный тесный шкаф размеров, достаточных для того, чтобы в нем поместилась койка, не более. Четвертая стена была заделана сплошной решеткой сверху донизу. Карцеры узким коридором выходили в кормовое шпилевое отделение, отведенное под караульное помещение, и таким образом караульный начальник мог постоянно видеть арестованных, выставленных, как товар на витрине, и следить за их поведением.
Карцера, против обыкновения, были пусты. Шиянов ввиду массы погрузок распорядился выводить арестованных на работы, и сейчас только крайний к дверям карцер был заперт, и за его решеткой сидел на железном стуле Тюльманков. Он сидел прямо, с ненужной вызывающей улыбкой на тощем своем лице, опустив длинные руки и независимо покачивая ногой. Изредка, через решетку, он встречался с взглядом того или иного матроса из караула и тогда усмехался еще независимее, приподымая одну бровь. Ему хотелось думать, что весь караул знает о его надписи на двуглавом орле, что слово это мгновенно облетело не только караульное помещение, но и пробежало с кем-нибудь с кормы на угольную погрузку и, несомненно, ходит сейчас по кораблю, вызывая испуг, восхищение, злорадство и поворачивая чьи-нибудь мозги на новые мысли.
Но те, кого он мог видеть из своей клетки, относились к его пребыванию здесь необыкновенно безразлично. Только Волковой, выходивший зачем-то на палубу, вернувшись, посмотрел на Тюльманкова тяжелым, неодобрительным взглядом. Но тотчас он сел вполоборота и, видимо, отказываясь от переглядывания с ним, опустил глаза в караульный устав, единственную книгу, разрешенную к чтению в караульном помещении. Тюльманков упрямо придал своей усмешке еще более вызывающее и торжествующее выражение, стараясь этим подавить наползающий в сознании страх.
Страх этот вызывался неизвестностью. Арест произошел слишком быстро и бесшумно, чтобы можно было считать его концом истории с орлом, а не зловещим началом. И дернуло его намазать на орле это слово! На кой черт? Чтобы его увидал лейтенант Греве - и только? Бесцельность этого ощущалась все яснее. По поведению Волкового было видно, что и самый факт ареста не удастся раздуть в повод для восстания. Уж если весной, с кочегарами, Волковой решительно разбил его, Тюльманкова, боевые предложения, то сейчас, когда никто из команды и не догадывается, за что схватили Тюльманкова, было совсем безнадежно ожидать каких-нибудь действий. И опять Тюльманков, как и тогда, почувствовал бессильную злобу против Волкового.
"Организованность... - зло подумал он, глядя в широкую и неподвижную его спину. - Жди организованности! Так и проживем всю жизнь... Хвататься надо, за каждый повод хвататься, а мы хлопаем... Тактика! Трусят, черти, и тактикой прикрываются!.."
Этот всегдашний спор о тактике и начале восстания сейчас, имея в своих аргументах свободу самого Тюльманкова, приобретал совершенную непримиримость, и принципиальная вражда к Волковому перешла в подозрительную ненависть. Тюльманков опять взглянул на неподвижную спину Волкового, и мысли его побежали, как во сне, смутными и фантастическими картинами, искажая действительность и не желая ее принимать. Теперь уже казалось, что поступок с орлом был совершенно сознательным геройством, попыткой разбудить сознание матросов великолепным жестом, подобным решительному жесту террориста, кидающего бомбу в министра и - одновременно - в себя. Жалость к себе стиснула горло. И эта жалость и подавляемый страх рождали в голове планы, один фантастичнее другого, горячая речь просилась на уста, речь, подымающая на восстание, на бой, на смерть или победу...