Валентин Бережков - Как я стал переводчиком Сталина
Не знаю, к чему привело намерение генерала Серова «работать» с Евой Бандровской-Турской. Вскоре ее отправили в Киев, и я потерял ее из виду. Но потом мне где-то попадались афиши с ее именем.
После объединения с БССР и УССР атмосфера в Западной Белоруссии и Западной Украине стала меняться к худшему. Связано это было с решением Сталина провести ускоренную советизацию новых территорий. Начались раскулачивание, насильственная коллективизация, ликвидация частных предприятий и кустарных мастерских. Особенно ударило по местному населению то, что рубль приравняли к польскому злотому, который в действительности котировался куда дороже. Цены на многие товары в Советском Союзе были гораздо выше, чем в западных областях. Скажем, наручные часы в Москве стоили 300–400 рублей, а во Львове — 30 злотых. Аналогичный разрыв в ценах был и на другие предметы. В итоге буквально за несколько недель опустели полки в промтоварных магазинах. Наши офицеры и работники различных советских ведомств, нахлынувшие в освобожденные районы, скупали все, что в Москве являлось дефицитом. Мелкие лавочки и кустари разорились. Цены на все, включая и продовольствие, подскочили до небес, а заработная плата у местного населения все еще оставалась прежней и выплачивалась в злотых.
Все это, естественно, вызвало протесты. Вспыхнули студенческие демонстрации. Недовольство носило главным образом экономический характер. Но наши органы безопасности, возглавлявшиеся бериевским сатрапом генералом Серовым, объявляли эти в общем-то обоснованные протесты контрреволюционными, антисоветскими вылазками. Начались аресты, жестокие расправы с участниками демонстраций, депортации, что еще больше обострило ситуацию.
По разным делам, связанным с положением беженцев, мне несколько раз приходилось бывать в ведомстве Серова. Стало обычным, что наши органы госбезопасности занимали в освобожденных районах помещения бывшей жандармерии, что многим украинцам и белорусам, ненавидевшим секретную службу панской Польши, представлялось особенно зловещим. Использовать такие здания было, видимо, удобно, ибо там имелись подземные тюрьмы. Однако с политической точки зрения это было, конечно же, недопустимо, ибо оскорбляло чувства населения. Но кто тогда думал о таких тонкостях!
И вот в серовском управлении я видел избитых в кровь юношей в изорванной студенческой форме. Они лежали на голом полу в полуобморочном состоянии. Видимо, в подземельях уже не хватало места. Жертв серовского террора выволакивали из кабинетов следователей в коридор.
В сентябре 1939 года советских солдат встречали как освободителей — с цветами и хлебом-солью. А в июне 1941 года в Западной Украине и Западной Белоруссии так поначалу встречали уже немцев. С нашими неумелыми и жестокими действиями в конце 1939 и в 1940 годах была связана и длительная послевоенная борьба с бендеровцами в Закарпатье.
Несмотря на ускоренную советизацию, во Львове в конце 1939 года еще сохранялись «остатки прежней роскоши». В гостинице «Жорж», где я остановился, в ресторане играл гигантский джаз и вышколенные официанты подавали польские и французские блюда. Каждый вечер публика валила в кафе «Голебник» («Голубятня»), расположенное под крышей большого универмага. А любители экзотики могли посидеть за бокалом шампанского в полумраке ночного клуба «Багатель», где стены, ложи и кресла были обиты бордовым бархатом и полуголые танцовщицы поочередно с певцами, исполнявшими французские романсы, развлекали посетителей. Магазины, впрочем, уже встречали покупателей пустыми полками, но в крытом застекленном пассаже весь день шла бойкая торговля самыми модными вещами по спекулятивным ценам, которые все же были ниже московских.
В то время Львов мог похвастаться и оживленной культурной жизнью. Небольшие картинные галереи с современными полотнами, всевозможные выставки и экспозиции — все это привлекало публику. Известные польские труппы, спасаясь от нацистов, бежали на Восток и теперь осели во Львове. Недаром тогда была популярной польская песенка «Тилько ве Львове» («Только во Львове»)…
Было тут немало театральных коллективов из Швейцарии, Норвегии, Дании, гастролировавших в Польше и застигнутых войной. Мы помогли многим из них вернуться через Советский Союз на родину.
Мне пришлось недолго пробыть в этой неповторимой призрачной атмосфере. Пришел вызов в Москву. Там велись интенсивные переговоры с немцами по выработке нового торгового соглашения. В них принимали участие и представители Наркомата военно-морского флота. Я им понадобился как переводчик.
Отчий дом
По пути в Москву я остановился в Киеве. На сей раз можно было задержаться там на несколько дней. Я воспользовался этим, чтобы встретить новый, 1940 год с родителями и друзьями.
Киев как бы приветствовал меня солнечным морозным утром. За окном вагона мелькали знакомые с детства названия — Ирпень, Пуща-Водица, Пост-Волынский. Вот и киевский вокзал. Сердце радостно екнуло, когда на перроне увидел отца. Он сообщал в письмах, что чувствует себя неважно, но все же пришел меня встретить. Отец сильно постарел, некогда черные как смоль волосы стали совсем белыми. На нем были поношенное осеннее пальто и старая, еще дореволюционная фуражка с эмблемой дипломированного инженера. Мне стало как-то неловко. Во Львове я приоделся и вышел из «международного» вагона франтом, в модном, подбитом мехом, плаще, английской фетровой шляпе, благоухая японскими мужскими духами. После объятий и поцелуев отец даже как-то неодобрительно на меня поглядывал: мой вид казался ему вызывающим и неуместным среди серой массы людей, толпившихся на вокзале. Но дома отец быстро оттаял, и мы провели вместе несколько чудесных дней.
Нет ничего радостнее возвращения в отчий дом после долгой разлуки. Мама приготовила новогодний ужин с украинской спецификой: кутья, взвар, домашняя колбаса, окорок, запеченный в тесте, фаршированная щука и, наконец, ее коронные блюда — «хворост» и торт «Наполеон» с ароматным кремом между тонкими хрустящими прослойками. В киевских магазинах еще можно было тогда купить хорошие продукты, хотя уже появились наши знаменитые «перебои в снабжении».
Под Новый год собрались старые приятели. Пахло хвоей от свежесрубленной елки. Потрескивали свечи.
В графине янтарными блестками переливалась неизменная отцовская настойка на стеблях зубровки. Было и традиционное трио: отец — скрипка, мой школьный товарищ Георг Фибих — виолончель и я — рояль. Когда-то, в середине 30-х годов, казавшихся теперь такими далекими, в теплые летние вечера на тротуаре под цветущими липами у нашего открытого окна останавливались прохожие послушать любительские домашние концерты.