Дмитрий Быстролётов - Пир бессмертных: Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 3
— Ну, як?
— Сами видите, гражданин начальник: никакого действия! Глухая, как пень! — отрапортовал я и подумал: «Я тебе покажу хвашиста!»
— Все вы пни! — выпалил в сердцах Сидоренко и выскочил вон, с размаха трахнув при этом дверью, но сейчас же опять открыл ее, добавил с порога: — Ты — не интеллигент и не врач: нет в тебе человечества! — и затворил дверь.
Что-то больно укололо в сердце, я присел к столу и опустил голову на руки.
Нет человечества… Гм… И кто это говорит? Мне? Ну и времена пошли — пауки проповедуют пойманным мушкам гуманность… А возможно ли человеколюбие в лагере? В отношениях между заключенными — да, оно возможно, оно есть. Есть оно и в глубоко человечной идее, на которой были построены советские лагеря еще при Ленине и Дзержинском. Но ведь эти времена прошли, теперь идет ломка всего хорошего, что было, и наши теперешние начальники — это ставленники нового времени, они выполняют его заказ. И вдруг такие слова… «Нет в тебе человечества»… Болван! А если… Гм… Да нет, не может быть!
— Прощайте, доктор, — грязная девка притронулась к моему плечу и благодарно улыбнулась. — Говорю, мол, прощайте и… Спасибо!
И вдруг сквозь ее улыбку я увидел другую девушку: она мне показалась чистой, невинной и честной. Это были человеческие глаза…
Так за что же она меня благодарит? За вынутый изо рта кусок хлеба?
На следующий день начальник явился снова, на этот раз после обеда, когда больница погрузилась в желанный сон.
— Пелагея Ивановна, жинка моя, тебя клычеть, дохтор! Зараз собирайся!
Жена Сидоренко уже много лет страдала параличом обеих ног — еще на Украине она попала под автомобиль. Ее лечила вольный врач, начальник нашей медсанчасти, болезнь была хронической, и ничего срочного случиться не могло. «Странно, — думал я, собирая в сумку скорой помощи все, что могло понадобиться у постели такой больной. — И почему он явился в нерабочее время, будто тайком? Здесь что-то есть». На вахте начальник расписался за вывод заключенного из зоны, демонстративно сунул в кобуру свой пистолет, и мы отправились. Согласно правилам, я заложил руки за спину, слегка наклонив голову, и на положении конвоируемого прошел калитку для вольнонаемных сотрудников. Сразу за забором начинался убогий поселок с пышным названием «вольный городок». По сравнению с зоной, всегда чисто убранной и подкрашенной, эти беспорядочно разбросанные избы производили жалкое впечатление: на всем лежала печать всенародного бедствия и разорения, печать страшной войны не на жизнь, а на смерть. Заборов не было — они пошли на дрова, собаки и кошки исчезли — кормить стало нечем, здесь и там под открытым небом посреди пустынных дворов угрюмо застыли лохматые низкорослые коровенки — единственное богатство людей, которым заключенные в зоне так остро завидовали. Мы вошли в дом начальника — конечно, самый большой дом поселка. В передней, нахохлившись, стояли куры, которые при нашем появлении начали было проявлять признаки некоторого оживления, но потом узнали хозяина и, не ожидая ничего хорошего, смолкли и повернулись к нам задом. В большой горнице, в ящике, по-детски пищал поросенок, прикрытый тряпьем. На столе стояли: бутыль браги, щербатая тарелка с кружками колбасы и два стакана. С самодельной очень чистенькой постельки, стоявшей в углу, нам приветливо улыбалась маленькая иссохшая женщина, все еще очень миловидная. Я поздоровался и стал вынимать перевязочные материалы.
— Пролежни? Я так и думал, гражданин начальник. Помогите повернуть больную на правый бок.
— Слушаю.
— Только отойдите от света, мне плохо видно.
— Слушаю.
Рана оказалась хорошо обработанной. «Это начальница постаралась, — подумал я. — Так зачем он меня вызвал?»
— Ну-с, теперь перевернем на другой бок и посмотрим вторую рану. Да отойдите же от света!
— Посторонись, Остап Порхвирович, не стесняйся. Что же делать… Пусть дохтор знает — куды же денешься?
Я поднял голову.
— Я верующая, товарищ дохтор, а вин переживает, бо на стене висит икона. Стесняется — коммунист он у меня и герой! Так вы не осудите, товарищ дохтор!
Сидоренко смущенно крякнул и расправил усы.
— Воно, конешно… Гм… Не положено, штоб икона на стенке… Да жалею вот жинку несознательную: болеет она сильно… А икону я враз зничтожу в день, як жинка встанет. Это уж само собой. Я — коммунист и скидок на то да на се не обожаю, а для себя самого вообще их не допускаю. Ты понял, Антанта?
Из-за его плеча на меня искоса поглядывала Мона Лиза, сложив на круглом брюшке пухлые руки, и весьма двусмысленно улыбалась. Это была старая репродукция, сильно выцветшая. Перед Джокондой висела на проволочке баночка из-под сапожного крема, в ней теплился фитилек. Все было как полагается… Пелагея Ивановна поймала мой взгляд.
— Икону теперь и не достанешь, товарищ дохтор, — время тяжелое, война. У меня вот сыночек старшенький на хронте пропав без вести. Був пограничником. Может, вернется, однако… — Она полезла под подушку, вынула чистенькую тряпочку и вытерла слезы. — А икона была у меня дуже добрая, да заключенные девки вкралы: пришли помыть пол, а я заснула, так воны и вкралы. А зачем она им? Удивляюсь! Та була Иверская, точно як в Москве, а эта неизвестно якая. Помогает ли, нет — хто знает…
— Помогает, не сомневайтесь, гражданочка, — заверил я и с видом знатока прибавил: — Это Луврская, она лучше Иверской. Вот поправитесь, увидите сами!
Сидоренко благодарно посмотрел на меня и покрутил головой.
— А теперь сидай за стол, Антанта. Будь гостем. Поговорим!
«Вот оно что. Занятно!»
Мы не спеша выпили и закусили. Брага и колбаса с луком и уксусом показались мне необычайно вкусными, ска-зонными, фантастическими: я их не видел шестой год. Потом мы закурили по настоящей папиросе. Я мысленно поднял тост за Мону Лизу — это были ее проделки! Я готов был перекреститься…
— Я так полагаю, — медленно начал Сидоренко, пуская в пространство синий дымок, — я так полагаю, что наша жизнь, конечно, твердая, очень твердая, вроде будто орех: кусаешь — и зубы болят. А бывает, что и ломаются. Но всякий орех имеет живое ядро, без него он — гадкая шелуха, она и свиньям даже не в потребу. Ясно? Живое ядро в нашей жизни есть, его треба тильки знать и уметь доставать: это — человечество. Наша партия, Владимир Ильич Ленин и великий вождь Иосиф Виссарионович Сталин для того и революцию сделали, щоб вести народ к человечеству, скрытому от него за самодержавием. Ты понял, Антанта? Раньше, за царя, мы ломали себе зубы та бильше ничего с жизни не имели, а пришел Ленин и показал нам живое ядро, без которого сам орех нам был не в радость и не в корысть. Теперь — другое дело! Советская власть — за человечество. Дывись, ты и шпиен, и предатель, короче, извини меня — сукин сын: попадись ты мне за гражданскую войну, я б тебе — х-х-хак! — и рубанул голову с плеч. Коротко и ясно!