Лев Копелев - Утоли моя печали
Нас оставалось на шарашке 18 и еще два зека — дворники в лагере. По вечерам мы гуляли по заснеженному «проспекту растоптанных надежд», между темными заколоченными юртами, в слепящем бледно-лиловом свете фонарей в одиночку или редкими парами.
Хорошо было гулять с Виктором Андреевичем. Он тихо говорил о музыке, о стихах, о цветах… И только с ним можно было подолгу ходить молча.
В один из таких молчаливых вечеров он сказал:
— А ведь нам грустно оттого, что предстоит скоро уезжать. Привыкли, что ли? Или боимся неизвестного будущего?.. Никогда бы не подумал, что буду грустить, расставаясь с тюрьмой. Но здесь мы оставляем часть души…
Фоноскопические исследования я так никогда и не возобновил. Лет двадцать спустя прочитал, что подобные работы ведутся в Японии, в Западной Германии; если судить по опубликованным данным, там еще не слишком превзошли все то, чего добились мы на шарашке.
Книга о физической природе русской разговорной речи, так и не ставшая диссертацией, еще недавно как рукопись сохранялась в архивах. Вероятно, итоги наших исследований и даже некоторых малых открытий — все, что содержится в ней, теперь уже изучено заново куда более точно, обстоятельно и заново открыто.
Сравнительные таблицы разноязычных слов, в корнях которых можно предположить обозначение руки, сопричастных ей предметов, действий и понятий, лежат у меня дома в старых пыльных папках, на дальних полках. Прошло более четверти века; я ни разу не пытался вернуться к ним, продолжить. Сознавая несостоятельность своего дилетантизма, я понимал, что уже не могу наверстать, не успею. И теперь думаю, что если какие-то из моих лингвистических предположений и гаданий справедливы, то раньше или позже настоящие ученые обнаружат эти истины, лучше исследуют их и лучше изложат. А я обязан делать лишь то, чего вместо меня никто сделать не сможет: рассказывать правду о времени, отраженном и воплощенном в моей жизни.
В истории Марфинской шарашки, зародившейся под куполом оскверненной церкви «Утоли моя печали», можно увидеть слепок, «действующую модель» некоторых существенных особенностей всей тогдашней жизни в нашей стране.
Шарашки по сравнению с лагерями были «первым кругом ада» и заповедным убежищем. У нас многие надеялись, что, разрабатывая, изобретая, совершенствуя секретные телефоны, они облегчат свою участь и если не заслужат помилование или досрочное освобождение, то хотя бы после освобождения получат хорошую работу. Иные, кто так же, как Евгений Тимофеевич, Эрнст, Федор Николаевич и я, считал себя коммунистом, были убеждены, что работать на пользу Советскому государству нужно при любых обстоятельствах изо всех сил, без оглядки.
Существенно различны были внешние общие побудительные силы, бесконечно разнообразны личные судьбы и внутренние миры — взгляды, характеры… Но почти все работали не просто добросовестно, а еще и увлеченно, страстно, иногда самозабвенно.
Инженер Георгий Дмитриевич Л. был убежденным монархистом. В разговоре однажды Сергей назвал последнего царя «придурком Николашкой». Георгий Дмитриевич вспылил:
— Попрошу в моем присутствии воздержаться от подобных непристойностей. Государь погиб, как мученик. Его память я свято чту.
О литературе он судил очень строго:
— Лев Толстой, несомненно, большой художник слова: отлично описывал природу, психологию и вообще… Но он был разрушителем, подрывателем, можно сказать, развратителем… Это великое несчастье России, что весьма одаренные люди разрушали и подрывали основы государства, основы религии и, значит, нравственности. И Гоголь, и особенно Герцен, и даже Достоевский, хотя сам он ведь каялся, стал искренне верующим, хотел служить церкви и династии, а все-таки не мог удержаться, подрывал — и в «Подростке», и в «Карамазовых», и в «Дневнике писателя»… А Толстой — откровенный бунтовщик, стал еретиком. Не понимали они, какую беду готовили…
Этот непримиримый противник не только советской власти, но и самого умеренного либерализма изобрел систему «ближнего телевидения» для съездов и конференций. Его система позволяла видеть и слушать оратора одновременно еще и на больших экранах, в разных концах залов, в фойе и снаружи, на улице.
Над изобретателем подшучивали — как же так, почитатель царя и придумал такое, что будет возвеличивать советских вождей. Он сердито огрызался:
— Нонсенс! Это никакая не политика. Это плод научной инженерной мысли. Простое, но остроумное изобретение. И оно всем на пользу, годится и для театров, и для концертов. Будет служить не только политическим трепачам. Я — русский инженер, и что бы я ни делал, я делаю только добросовестно и возможно лучше. Я не скрываю, что я думаю об этой власти, но техника есть техника и наука есть наука.
Так же поступали и примерно так же рассуждали Сергей, Семен, Валентин и почти все другие, кто, подобно им, отрицали политический строй, но работали увлеченно, азартно.
В конце семидесятых годов я встретил даму, которая была у нас молоденькой вольнонаемной лаборанткой. Оказалось, что она работает все там же. Недавно «остепенилась» — защитила кандидатскую в НИИ, который мы называли шарашкой, там оставалось еще несколько ветеранов из вольняг, работавших с нами.
Она вспоминала о давних временах, расспрашивала, рассказывала — кто умер, кто на пенсии, кто достиг высоких должностей.
— А мы как раз совсем недавно о вас говорили. Кто-то слышал про вас по радио… по иностранному… И раньше мы вспоминали про вас, и про других, и про Солженицына, конечно. Сначала никто не хотел верить, что это тот самый, который проводил артикуляцию. Я ведь тоже участвовала. Но когда я увидела его портрет в «Роман-газете», там был рассказ про этого Ивана… да-да, Денисовича, — я сразу узнала. А вас я по телевизору видела, вы про какого-то немецкого писателя докладывали… да-да, Брехта, тогда еще и кино показывали, потом, кажется, Константин Федорович вспомнил, что у нас остались ваши работы по акустике, и велел кому-то позвонить, чтобы их просмотреть и, может быть, даже напечатать в наших научных записках… Значит, вам тогда звонили?.. Вот видите, чего ж вы не собрались? Да, да, теперь уже не удастся. Вас ведь исключили из партии. По радио об этом говорили. Недавно мне рассказывал один товарищ, — неважно кто, — да вы его, наверное, и не помните, он тогда еще моложе меня был. Но он вас помнит и много слышал про Солженицына и вообще. Так вот он сказал: «Когда они у нас работали, от них польза была, а теперь только вред». Вы не обижайтесь, это он в политическом смысле… Мы тогда как раз говорили, почему институт хуже работает, чем раньше. Старые работники вспомнили про вас, — нет, не про вас лично, а вообще про спецконтингент. Как много тогда изобретали, сколько новаторства было и всяких выдумок. И этот товарищ сказал: потому что тогда железный порядок был, во всей стране и в нашем институте. Все боялись халтурить, симулировать, работать спустя рукава. Заключенные боялись попасть обратно в тюрьму или куда-нибудь на Север, а вольнонаемные видели их пример и тоже боялись. Поэтому не было пьянства, больше думали о работе, болели за свое дело. А теперь больше думают о тряпках, о мебели, о машинах… Вот он и вспомнил про Солженицына и про вас, что раньше вы были ценные научные кадры, а когда Хрущев всех реабилитировал и начал шуметь про культ, то вы начали об этом писать, выступать. Но потом оказалось, что про культ это только так говорится, а вы были вообще против партии и против Советской власти. Не обижайтесь, пожалуйста, я лично так не думаю, это он говорил. Он, видите ли, сын старого работника органов, очень болеет за Сталина и вообще за работу, за трудовую дисциплину. Сам он хороший работник и как человек — скромный, порядочный.