Дмитрий Бобышев - Автопортрет в лицах. Человекотекст. Книга 2
Но это было уже в Ленинграде, куда я вернулся с Тюльпановыми, хотя и не вместе, а в разных поездах. До Нового года оставалась всего неделя, как вдруг Игорь выдвинул мощную идею устроить свою выставку – у меня! Первой моей реакцией была паника:
– Это ж будут толпы народу... Моя коммуналка не выдержит!
– Толп не будет. Пригласим только избранных!
И ведь убедил. Да и не мог я отказать ему, с неба звезду сорвавшему и мне в руки её протянувшему. Крестами со мной обменявшемуся. Образ запечатлевшему...
Сказано – сделано. На следующее утро он явился с банками краски, намешал колер и ушёл. Я снял всё, что у меня висело на стенах, и начал мазать прямо по обоям. Колер вышел суровый. Когда все стены были замазаны, я взглянул, и душа моя страданиями уязвлена стала: каземат, да и только! Ну ничем не легче, чем Трубецкой равелин: сырой, серо-фиолетовый, мрачный. Как мне здесь жить?
Но вот прибыл Игорь, я распахнул обе створки дверей в квартиру, и мы внесли доставленные картины. Мой каземат расцветился павлиньими, фазаньими сполохами и переливами, которые особенно празднично выделились на унылом фоне стен. Каморка стала походить даже не на пастернаковскую коробку с красным померанцем, а по меньшей мере на пещеру Аладдина. С чем ещё это можно сравнить? Такое случилось бы, если б, скажем, я открыл кран здесь на кухне, а оттуда хлынули в раковину алмазы, шелка и самоцветы, – я пересказываю центральный сюжет одной из тюльпановских картин. Жаль, что в экспозиции не было моего портрета – та работа уже ушла к покупателю. Но, помимо трёх больших вещей я особенно любовался малыми натюрмортами, не уступавшими по истовой выписанности деталей самому Питеру Класу, а о тюльпановской фантазии я уже рассуждал прежде.
Время для посетителей ограничил я строго: с пяти до семи. Количество – не более десяти человек. Но ведь и десять человек для одной комнаты – это толпа. А для соседей – великий шок. О паркетах и говорить нечего – дело-то было в конце декабря. В общем, назавтра к вечеру имел я прискорбный вид, а ещё через день объявил выставку закрытой на новогодние каникулы.
Да, в Новый год что-то должно решиться и со звездой – вместе мы или как? Или – что? 30-го позвонил Тюльпан из Москвы: мол, давай, выезжай. Будет бал и великое веселье. Звезда приглашает. Но я никак её по телефонам поймать не могу, что ж она сама не позвонит? Он не знает. Но всё состоится. Я еду.
Вечер 31-го декабря. Москва. Я уж не помню, где именно нахожусь. Помню только: Тюльпанов и Леночка и великая киноактриса, которая вдруг начинает играть.
ФИНАЛЬНАЯ СЦЕНА
Действующие лица:
Великая киноактриса.
Я (прямо с вокзала).
Тюльпанов, художник и маг.
Леночка, балет и пантомима.
Безликое помещение. Входит «Я». Присутствующие ведут себя сообразно божественному замыслу.
Я. Здравствуй, звезда! Вот и я.
Киноактриса (всматриваясь в меня далёким взглядом). А кто ты? Я ведь с тобой незнакома.
Я (резонёрски разводя руками). Как это кто? Это я.
Киноактриса (очень искренне). Я вас не знаю...
Я (тоже переходя на вы). Неужели? И совсем не помните?
Киноактриса. Нисколько не помню.
Я (с возмущением, но без особой надежды на поддержку). Игорь! И ты после этого идёшь с ней на праздник?
Тюльпанов (смущённо, но твёрдо). Да, извини уж, мы вместе идём. Я ведь Леночке обещал...
Я (обречённо, но с тайным облегчением). Ну так прощайте же...
Леночка самовыражается пантомимически.
Занавес. Жидкие аплодисменты.
* * *Самым странным, а также смешным оказалось здесь то, что я актрисе поверил. Сыграно было уж очень талантливо: мы с ней незнакомы. И – всё.
Поезд был пуст, шел он лишь ради расписания. В полночь у меня оказалось в бутылке чем всё-таки встретить, покачиваясь и летя в перестуках во тьму, наступивший чёрт-те какой неприветливый год.
В ЛИТЕРАТУРНЫХ НЕТЯХ
Едва я вернулся, возникла полутайная героиня моего жизненного романа, отступившая было в священном ужасе перед звездою на задний план. Даже, кажется, всё это время застывшая с разведёнными от изумления руками, столь любимыми мною прежде... И, как оказалось, всё ещё любящими.
Элита меня выплюнула, да и не был я частью её, ненавидя прежде всего привилегии. А ведь многие, даже из борцов за права человеческие, их для себя добивались, либо с ними наследственно существовали. Но за привилегии надо было платить службой режиму, то есть свободой, а ещё вернее – её отсутствием. Самыми привилегированными в стране, «где я любил, где отчий дом» (но где вечерний звон уже не звучал), были иностранцы. Купаясь в трусливо-любопытных взглядах местных жителей, они гордо проплывали в светлой добротной одежде от дверей отеля до дверей экскурсионного автобуса, и на этом их свобода заканчивалась. Впрочем, находились среди них некоторые аспиранты-докторанты и совсем уже немногие журналисты, которые умудрялись, рискуя карьерой, ускользнуть из-под стеклянного колпака наблюдения и попользоваться тем и другим: привилегиями и свободой, валютными лавками с баснословно дешёвыми товарами с одной стороны и общением с неофициальной богемой – с другой.
А вот дипломатам приходилось работать и жить если не буквально за колючей проволокой, то уж в самом настоящем гетто. Их посетители тоже ощущали на себе жёсткие лучи надзора.
У Георгия Дионисиевича Костаки мы побывали с Тюльпаном. Коллекция живописи, в особенности русского авангарда, которую он собрал, была таких былинно-гоголевских размеров – ну, прямо как шаровары Тараса Бульбы, шириной с Чёрное море, никак не меньше. И, как это частенько бывает, именно из-за обилия запомнилось лишь немногое: натюрморты Дмитрия Краснопевцева. Зато какие! Если бы не самоутверждающийся Тюльпанов рядом, я бы его провозгласил самым-самым из художников. Впоследствии я видел только один его натюрморт, и тоже отменный, своей живописной подлинностью делавший полумнимый Музей неофициального искусства Александра Глезера в Нью-Джерси реальным.
А тогда Тюльпанов показывал Георгию Дионисиевичу, смуглому меланхолическому греку, графическую серию из пяти листов, из которых я помню лишь яблоко с кружевным листком, голову с ухом-бабочкой да ещё тушь необычного оттенка, нанесённую пером на эти листы. Они ему понравились, вызвали коллекционерский аппетит, но в то же время Кастаки понимал, что этот художник цену себе знает и подарки ради тщеславия делать не станет. Выслушав мои россказни о греческих родственниках в Мариуполе, он взял гитару и заиграл что-то задумчивое:
– Это я для вас.