Иннокентий Смоктуновский - Быть!
Что такое? Опять, как в глубоком колодце, заглушенно вещали голоса, но что, на каком языке – не понять, и голоса ли? Нет… Какие-то смятые звуки? Двор явно таил в себе акустические загадки. Но затем все ушло, стихло. И мы были предоставлены несколько неловкому недоумению: было это… или нам уже стало чудиться? То слышалось отовсюду, то, словно тая, уходило в какую-то одну сторону, с тем чтобы здесь же появиться с противоположной, и как ни вертелись мы в разные стороны в надежде определить: что, куда и откуда – понять не могли. Голоса… приглушенные голоса… А вот явный, поспешный топот, мелкие удары… скрипы…
Сухой стукоток пулеметной очереди из долины резко и нагло возвратил нас к делам земным и не менее странным. Лошади во весь опор, но как-то косо, боком неслись на фоне редких, высоких деревьев, одна из них вдруг резко вскинулась на дыбы, неестественно высоко выгнув голову. С запозданием до нас долетел повторный стук пулемета, и пронзительное до боли ржание животного возвестило долину об уродливо начавшемся дне. Верный друг человека, находясь во власти инерции, со всего маху ломая оглобли и собственные ноги, терял вместе с жизнью гармонию движений своего прекрасного тела, тяжело и некрасиво перевернувшись через голову, грузно рухнул на землю. Вторая лошадь в смятении ринулась вперед через груду своей поверженной подруги. Удерживающая упряжь отшвырнула ее назад; упав, она лихорадочно пыталась освободиться от сковывающих ее пут, тяжести и страха, какое-то расстояние тащила все, что оставил ей в наследство «венец мироздания» – человек, и, выбившись из сил и теперь повинуясь лишь инстинкту самосохранения, стремилась (невероятно!) сползти с дороги в кювет, бешено дыша и неистово колотя в воздухе ногами.
За полотном проснулись, и настроение у них, судя по этому поступку, было не очень миролюбивое. Не только долина, но и многое другое прояснилось! Ничего не говоря, не сзывая друг друга, мы собрались вместе, словно нас толкнуло на это «вече», как ту несчастную лошадь, некое подсознание; мы впервые были все рядом, никто не обмолвился ни единым словом – мы все еще ждали, очень хотелось жить – и мы ждали. Кто-то временами уходил к углу маленького амбара взглянуть в лощину и, вернувшись, становился рядом, словно не уходил, не смотрел. Первый раз мы видели близко и открыто лица друг друга. И хотя все мы были из одного батальона – одно подразделение, но не помню, чтобы мы знали фамилии один другого или имя. Мы не знали, кто мы, откуда, но знали и видели одно – мы родные, свои, как и те, что лежали вокруг нас. Теперь неожиданно по-новому встречали друг друга глазами, не стесняясь, не гоня эти встречи и не объясняя их. Мы знакомились, задавали, должно быть, вопросы и, наверное, отвечали на них: немо, без слов, беззвучно. Всякий звук отвлек бы нас от этого необходимого, первого и последнего общения. Смотрели прямо, просто. Четверо голодных, страшных, истерзанных, загнанных (просится слово «прекрасных», да так оно, наверное, и было) людей стояли, смотрели и молчали. Было ли то общим пониманием, вздохом, признательностью, теплотой ли – не знаю и не узнаю никогда; отрешенность тех минут растворилась в беззвучном разговоре надорванных сердец. И уж не пригибаясь, не высовываясь, не прячась, ничего никому не доказывая и не крича, просто бродили по двору то все вместе группой, то кто-то отходил опять, чтобы через какое-то время сойтись вместе.
Прошло часа два. Что происходило в эти долгие и страшные часы пустоты – припомнить не могу, должно быть, ничего такого, что принесло бы нам хоть какую-нибудь надежду, но мы все еще ждали, чтоб ни в коем случае не шли с одной стороны, а если бы шли, то только быстрее, сейчас… и чтобы обязательно, во что бы то ни стало пришли наконец с другой, и тоже было бы невероятно, но хорошо, чтоб побыстрее. Но, исчерпав терпение все, видя, что мы перестали, маясь, бродить по двору – стоим и смотрим в его сторону, наш старшой сказал (это были единственные слова, прозвучавшие здесь за эти часы):
– Ну что же… видно… не придут.
Каждый к этому времени знал, что он связывал с ожиданием, и было непросто отказаться от тех прекрасных надежд, однако сделать это было необходимо хотя бы для того, чтобы избавиться от тяжести ожидания. Стало, может быть, не легче, но, как казалось, проще, яснее. Теперь мы были готовы совсем, и если прислушивались, то лишь к тому неизменному в нас самих, великому, что вело и то обезумевшее несчастное животное, когда оно ползло в кювет.
Какое неуравновешенное, во многом непонятное существо человек: то единение ему необходимо, то, напротив, разбредясь по двору, каждый теперь хотел быть только один и знал, что все вместе соберемся, лишь когда пойдут те, другие, а в общем-то такие же несчастные, из-за полотна, ну что ж… теперь уже недолго. Невыносимый, страшный холод охватывал все существо, душила тоска. Быстро иду в глубь двора, почему – не знаю, может быть с тем, чтоб минутою позже с пустым устремлением нестись обратно в неосознанной надежде, должно быть, найти свой кювет.
Никакой определенной мысли, вернее, возмущенный рой их не позволял какой-либо одной осесть в сознании – все вытеснялось страшным сожалением непоправимости, тоски. Остановился, почему вдруг остановился и именно здесь? Смятение, вернувшись, опять зацикливалось на фразе лейтенанта – стоя у этого угла, недоуменно глядя на меня, он произнес ее. В этой части двора я сегодня еще не был… Оглядываясь, понимаю, что возврат к фразе лейтенанта вызван тем, что стою, оказывается, неподалеку от места встречи с ним. Сейчас у угла пусто, как, впрочем, и вокруг. Лишь множество воронок от разрывов крупных мин, а на снегу лежат, как и по всему двору, но лежат как-то навалом, грудами. Здесь, видно, раненым никто не помогал, санитары не успевали, должно быть, не трогали их, и они остались в том положении, в каком их застала смерть. От неясного странного опасения опознать в одном из погибших здесь лейтенанта, то ли от другого чего, но не стал приглядываться к погонам, высматривать, есть ли патроны, и, не дотронувшись ни до одного из них, ушел прочь. Невыносимо…
В подобном состоянии находились все – от большого амбара ко мне спиной, пригнувшись, бежал солдат, к двум живо вышагивающим в разные стороны, как у важного объекта почетный караул. «Что вдруг вздумалось ему опасаться, прятаться, заметил что?» – крикнуть, спросить – не хотелось. Бежать к ним?.. если серьезное что – позовут, но тоже, помню, пригнувшись, пробежал к своей булыге между амбарами. Странно… Ночью во время той страшной атаки немцев промелькнуло что-то вроде сожаления, зависти: вот у солдата железное колесо, броня – надежно, не то что у меня каменюга природная. Теперь колесо «освободилось», за ним погиб тот мой товарищ. И, несмотря на то, что колесо то осталось тем же непробиваемым щитом, как и раньше, чувство самосохранения направило меня к моему маленькому, никудышному, всего-навсего кусочку песчаника, к моему защитившему меня камню. Нигде никаких признаков появления «тех». Странно, а он бежал быстро, пригнув… о-о, что это? У торца малого амбара, задрав голову и прикрыв глаза, казалось что-то вычисляя, тихо стоял солдат! Вот те на-а! Его покой был долгим, основательным. Во всяком случае он никак не мог только что возбужденно маршировать или бежать, а теперь вот так ни с того ни с сего спокойно прилипнуть к стенке и что-то такое философствовать?! За амбаром послышались возбужденные восклицания. Либо показалось, что их там двое было шагающих, либо этот у стенки…