Варлен Стронгин - Александр Керенский. Демократ во главе России
Прошлое, еще совсем недавно бывшее настоящим, будоражило его сознание, терзало душу, но у него хватало сил отрываться от уныния при воспоминаниях о своей мягкости, наивности, безудержном следовании букве закона, забывая о его духе и цели. Некоторые считали это беспечностью и даже легкомыслием. Но не он – юрист до мозга костей. Он еще в лесном домике под Царским Селом задумывался о своей будущей деятельности. Он должен действовать, не сидеть сложа руки, разорвать узы уныния. За границей он сможет выступать перед соотечественниками, издавать художественно-политический журнал, писать передовые – своего рода маленькие речи по вопросам текущих событий. В Берлине он открывает газету «Дни». Название нравится и ему и, главное, читателям, но авторов, о которых он мечтал, здесь найти не удается. Лейпцигские полиграфисты – умелые мастера. Печать великолепная, но проза и стихи в нем зачастую дилетантские. В Париже их критикуют. И совершенно правильно. Там есть кому писать и кому критиковать. Там живут его ближайшие друзья, которые оставались с ним до конца, – Терещенко, Коновалов, Некрасов… Из последнего состава Временного правительства – министр внутренних дел Николай Дмитриевич Авксентьев, правый эсер, председатель Совета крестьянских депутатов, умный честный человек.
В 1923 году Керенский переводит свой журнал из Берлина в Париж и вскоре обрастает новыми друзьями. Одна из них Нина Берберова, принесшая в «Дни» свой первый рассказ – «В ночь бегства», – там напечатанный. Прозой заведует Марк Алданов, поэзией Владислав Ходасевич – молодые, талантливые писатели… Берберова и Алданов никогда не забудут, что дорогу в литературу открыл им он. Берберова окажется единственным значительным и неравнодушным летописцем его эмигрантской жизни, напишет: «Когда я знакомилась с Керенским, Ходасевич меня предупредил:
– Это – Керенский. Он страшно кричит. У него одна почка.
Я вгляделась в него: знакомое по портретам лицо было в 1922 году тем же, что и пять лет тому назад. Позже бобрик на голове и за сорок лет, как я его знала, не поредел, только стал серым, а потом – серебряным. Бобрик и голос остались с ним до конца… У меня от него сохранилось более ста писем, часть напечатана им на машинке, и эти письма, как это ни странно, тоже не вполне разборчивы… Керенский диктовал свои передовые громким голосом, на всю редакцию. Они иногда выходили у него стихами».
Ни Керенский, ни его друзья не ведали, что эти передовые или их копии регулярно ложились на стол Дзержинского, а потом – Ежова, Ягоды, Берии, передавались сотрудниками госбезопасности своим коллегам в газеты – и очередной пасквиль о нем доводился до читателей.
Разумеется, как и все люди, Берберова субъективна в оценке своих знакомых, но другой характеристики Керенского, кроме данной ему И. А. Буниным и еще более жесткой, в печати не осталось. Она и писала: «Он всегда казался мне…» Вот каким он ей казался: «…человеком малой воли, но огромного хотения, слабой способности убеждения и безумного упрямства, большой самоуверенности и небольшого интеллекта. Я допускаю, что и самоуверенность, и упрямство наросли на нем с годами, что он умышленно культивировал их, защищаясь. Такой человек, как он, то есть в полном смысле убитый 1917 годом, должен был нарастить себе панцирь, чтобы дальше жить: панцирь, клюв, когти…» Многие историки приводят слова Берберовой о Керенском: «…убитый 1917 годом». Что значит «убитый»? Отлученный от политики – да. Но сама Берберова указывает, что «историю нашего долгого знакомства можно разделить на три части: во-первых – „светский“ и „деловой“ его период: А. Ф. – редактор издания, в котором я печатаюсь, оратор на политических собраниях, на которых я бываю, гость в гостиной Цетлиных и Фондаминских, где гостьей и я.
Во-вторых – предвоенные годы, когда он женат на Нелль, с которой они вместе приезжают к нам в Логшен. Накануне взятия немцами Парижа». О последней части – в Америке – разговор впереди. Но первые два периода общения с Берберовой вызывают сомнения, что Керенский «убитый 1917 годом». Он издает журнал, пишет передовицы, выступает с лекциями, ходит в гости и влюбляется, как юноша, пылко и страстно. «Он любит говорить о том, сколько километров может пройти (12, 15)… о том, что любит аэропланы…» В своей книге свидетельств об эмигрантской жизни славных людей России Берберова делает интересный экскурс в историю о том, что «политик почти никогда не кончает собой… Самая тяжелая кара для политика – кара забвения».
– Керенский?
– Он еще жив?
– Не может быть! Только восемьдесят?
– Это кто, Керенский? Перейдем на другую сторону.
– У вас завтра Керенский? Я лучше приду послезавтра.
Сценки из «третьей части» знакомства Берберовой с Керенским. Он понимает, что «проигравших» не любят, тем более человека, позволившего отдать страну на растерзание большевикам. Он готов к проявлению недовольства, особенно во время своих докладов и лекций. И когда ему говорят, что революцию погубил приказ № 1, он кричит на весь зал: «Вы ошибаетесь, мадам!» Он знает и свои просчеты, и ошибки. У людей короткая память. Они забыли, что Февральская революция свершилась во время войны, не знают, что в самый ответственный момент ей не помогли англичане…
После драки кулаками не машут. В своих лекциях Александр Федорович рассказывает только о событиях февраля, его кануна. Он никого не клянет. Соратников по Временному правительству только оправдывает, защищает. На одном из эмигрантских собраний встречает Милюкова. Они останавливаются друг против друга на несколько мгновений, потом крепко жмут друг другу руки, как старые и добрые знакомые. Они из одного времени, из одного правительства, и, несмотря на разногласия, у них была одна цель – довести Россию до победы демократии, до Учредительного собрания.
– Давно вас не видал, Александр Федорович! Вы не меняетесь. Отлично выглядите!
– Просто мы давно не встречались, Павел Николаевич. Я пропадаю в «Днях», вы – в «Последних новостях»…
– Кстати, есть новости, – улыбается Милюков, – беру к себе в газету сына Владимира Дмитриевича Набокова, весьма способный юноша. Почему его не печатают во французских газетах?
– Не любят русских эмигрантов. Считают, что мы их подвели как союзники, – замечает Керенский.
– Что могли – сделали. Говорят, что в Париже живет Терещенко. Нигде не появляется. Он, наверное, в обиде на меня. Имел я грешок написать про его светские манеры, благодаря которым он может быть министром иностранных дел. А на вас, Александр Федорович, я не обиделся, когда по вашему настоянию меня кадеты другим руководителем заменили. Уехал в Крым. Прекрасно отдохнул. Проехался по побережью. Сутки пробыл в Коктебеле. Едва не погиб там. Шел в кафе «Бубны». Любопытное заведеньице. Хозяин-грек пригласил Лентулова и еще одного художника расписать стены. Кто-то под рисунками сочинил едкие стишки. Иду я с супругой в это кафе, по берегу. Какой-то тип открыл огонь по французскому эсминцу, стоящему на рейде. Из ружья – по эсминцу. Я ему говорю: «Дурак, что ты делаешь? По нашим союзникам палишь!» И вдруг вижу: на эсминце развернули пушку в сторону берега и по нас – бабах! Слава богу – мимо, а кафе разнесло в щепки. Хорошо еще, там никого не было. А вы не боитесь, Александр Федорович, большевиков костить? Ведь их агентов в Париже немалое число. Я это чертово племя по физиономиям отличаю. Исчез Кутепов – их дело. Не сомневаюсь.