Эммануил Фейгин - Здравствуй, Чапичев!
Допросили обвиняемого, вывели в коридор. Председатель трибунала затеял с Петром Сергеевичем какой-то сложный стратегический разговор о втором фронте, а секретарь быстро и привычно настрочил приговор: «Именем Российской…» и так далее. А в конце: «…к высшей мере наказания — расстрелу. Приговор окончательный, обжалованию не подлежит». Я спросил председателя: «Значит, по-вашему, все уже решено?» А он мне: «А по-вашему?» — «Нет, — говорю, — не решено. Именем РСФСР я такой приговор не подпишу. Надо вернуть солдату оружие, пусть воюет».
Волновался я тогда очень, но все же толково обосновал свое мнение. Вижу, председатель уже на мою сторону склоняется. Но тут вмешался Петр Сергеевич. Чего он только не наговорил мне. И все, понимаешь, с высот большой политики. «Гнилой либерализм, покушение на боеспособность армии, антипартийная, антипатриотическая позиция» и прочее, все в том же духе. Демагогия, конечно. Но председатель трибунала оказался не из храброго десятка. А такие, как Петр Сергеевич, умеют страх на людей наводить. Подписал председатель смертный приговор, и Петр Сергеевич подписал, а я отказался. Председатель мне сказал: «Пишите особое мнение. Это ваше законное право. А я доложу командующему». Сел я писать «особое мнение», а Петр Сергеевич начал меня допекать: «Пиши, пиши, писатель, все равно шлепнут твоего подзащитного». Ну, сказал я ему тогда пару крепких слов… Что еще с ним сделаешь?
— Расстреляли парня? — спросил я.
— Не знаю точно, но боюсь, что расстреляли.
— Надо было тебе самому пробиться к командующему.
— Ты шутишь, брат, — Яков горько усмехнулся. — Думаешь, так просто политработнику батальонного масштаба пробиться к командующему армией. Да и времени мне на это не дали. На следующий день бросили нас в бой. В такую заваруху… Где уж думать о жизни одного человека, когда вокруг тебя сотни людей гибнут. И все-таки этот парень на моей совести. Не дает мне покоя несправедливый приговор. Правда, иной раз хуже бывает. Мне как-то пришлось быть комендантом переправы. Это когда мы отступали. Гиблая, я тебе скажу, была переправа, а река широкая, полноводная. Немцы жмут, а у нас тысячи полторы раненых. Их надо было в первую очередь переправить. Но как тут переправишь? Паника!.. Раненые кричат: «Не оставляйте нас немцам», а здоровые прут на переправу, силой берут. Попробовал я остановить их словами — не остановил. Ну, сам понимаешь, кое-кто у той переправы навеки остался. Зато раненых мы всех вывезли. Да что я тебе рассказываю, ты и сам, наверное, видел такое. Нелегко стрелять по своим, но бывает, что надо. И я стрелял. Необходимая жестокость, или жестокая необходимость…
Яков попросил у меня папиросу и тут же забыл о ней, не сделав ни одной затяжки.
— Я недавно стихотворение одно прочитал, — продолжал он. — Запомнились мне строки: «И когда на броневых автомобилях возвратимся мы, объехав пол-земли, вы не спрашивайте, скольких мы убили, вы спросите, скольких мы спасли». И об этом, конечно, нас спросят. Но не только об этом. С нас великий спрос по самому великому и строгому человеческому счету.
Чапичев подошел к окну. По станичной улице двигалась какая-то мотоколонна.
— На передовую идут, — сказал Яков. — Похоже, что и мы с часу на час тронемся.
— В бой рвешься, Яков?
Он резко повернулся, с улыбкой положил мне на плечо руку:
— А тебя, брат, газета все-таки испортила. Ну, какой дурак откажется лишний день пожить в тепле, лишнюю ночку поспать в этой мягкой кровати. Ты посмотри только на это ложе — царское.
Я посмотрел. Ложе действительно было завидное: никелированная кровать с горой подушек, перин, одеял — краса и гордость кубанской горницы.
— Меня, брат, из-под таких одеял нелегко на холод вытащить, — добавил Чапичев, не переставая улыбаться.
В двенадцатом часу ночи Яков силой уложил меня на свое хваленое ложе, а сам улегся на жесткой деревянной кушетке и прикрылся шинелью. Я заснул мгновенно, словно провалился куда-то. Сквозь сон мне слышались какие-то голоса, несколько раз хлопнула входная дверь. Но как я ни пытался открыть глаза, мне это не удалось. Проснулся поздно. Якова в комнате не было. Быстро оделся, заглянул в кухню.
— Где ваш постоялец? — спросил у хозяйки.
— А вы не слыхали разве? Подняли его среди ночи, уехал он на этот самый, ну, как его, край…
— На передовую?
— Кажись, так сказал, я не упомнила. Просил, чтобы вы подождали, если можете. К вечеру обещал вернуться.
— К сожалению, ждать не смогу.
— Жалеть он будет. Обрадовался он вам очень. Но что поделаешь, вся жизнь у нас такая — разлуки да встречи, встречи да разлуки. Умывайтесь, я вас сейчас накормлю…
Пока я завтракал, хозяйка стояла у двери, смотрела на меня и все вздыхала.
— Чего печалитесь, мамаша?
— Да постояльца жалко. Примечаю я, уедет он скоро. А я привыкла к нему. Сама себе удивляюсь. Всего десять дней знаю человека, а он мне уже как сын.
— Свои сыновья есть у вас, мамаша?
— Есть. Один. Он тоже вояка, в казацкой части воюет. Сел на коня и уехал, а вот я одна осталась.
— А сын не женат?
— Вроде как и женатый. Их разве поймешь, молодых? Жинка у него, я вам скажу по секрету, непутевая, гулёна. Муж за ворота, и она за ворота. Один только раз и заглянула за это время домой. Я ее даже не узнала — не то женщина, не то хлопчик. Шинелька на ней черная, моряцкая, ружье-автомат и бомбы…
— Так что ж вы на нее напраслину возводите, мамаша? Значит, не гуляет она, а воюет.
— А кто ее знает, что она там делает. Разве ее поймешь? Она у нас смурная какая-то.
Я уехал, оставив Якову короткую записку. Ждать его возвращения не мог и без того опаздывал в редакцию.
Еще раз мы встретились с Чапичевым на Кубани месяца через полтора на не остывающей от бомбежек железнодорожной станции. Но какая это была встреча! Мы ни о чем толком не успели поговорить. Над станцией только что пролетел «мессершмитт» — вражеский разведчик. Торопливо и несколько запоздало затарахтели наши скорострельные зенитки. На третьем пути стоял эшелон с войсками. Можно было не сомневаться, что через несколько минут появятся вражеские бомбардировщики. Дежурный в красной фуражке, размахивая жезлом, рысцой побежал к паровозу. В этот момент я и увидел Якова.
Он стоял у обшарпанного классного вагона и, придерживая рукой кубанку, смотрел на небо. Я бросился к нему.
— Уезжаешь, Яков?
— Да, перебрасывают нас.
Чапичев показался мне усталым, больным. Какие-то очень невеселые были у него глаза.
— Что с тобой, дружище? Ты болен?
— Нет, я здоров.
— Не нравишься ты мне.