Евгений Соловьев - Александр Герцен. Его жизнь и литературная деятельность
«Раз, – рассказывает Пассек, – при мне, во время обеда, проходившего во всеобщем молчании, Иван Алексеевич был в особенно язвительном настроении духа и, не находя предмета, на который приходилось бы кстати излить его, прикинулся несчастным, стал жаловаться на свою участь, недуги, беспомощность и сиротливость.
– И вот, – повершил он свои жалобы, на которые никто не отозвался ни одним словом, – вот живу совсем одинок, а, по-видимому, с семейством. Живет у меня барышня со своим сынком; воспитанник – наградила им сестрица-княгиня…
Александр не дал ему докончить этой речи. Вне себя, бледный, он встал из-за стола и дрожащим голосом сказал:
– Далее выносить ваших оскорблений я не могу позволить ни себе, ни моей матери. При вашем взгляде на наши отношения между нами ничего не может быть общего. Позвольте нам сейчас же оставить ваш дом.
Старик был поражен и опомнился.
– Полно, помилуй, – заговорил он тихим, испуганным голосом, – что ты, зачем, я так, ты понимаешь, ты знаешь меня, успокойся…
– Вы нас притесняете, оскорбляете, – говорил Александр в сильном волнении, – упрекаете в чем… чья вина?… наша что ли? Нет, переносить эту унизительную жизнь далее нельзя… не должно… Боже мой!
– Полно, оставь, успокойся… прости меня, – сказал старик прерывающимся голосом и зарыдал.
Александр закрыл лицо руками.
Все страшно встревоженные встали из-за стола.
Старик, охая и сгорбившись вдвое против обыкновенного, увел Александра к себе в кабинет. Спустя час времени Саша вышел из кабинета мрачный, расстроенный. Иван Алексеевич смиренно лежал на диване, голова его была обвязана батистовым платком, намоченным одеколоном.
С этого времени старик сделался сдержаннее и с Сашей стал обращаться с некоторым уважением».
Этот горячий взрыв гордости, обиженного самолюбия хорошо показывает, как наболело на душе у Герцена от частых дум о его положении в доме. Быть может, эти же думы поставили его навсегда в противоречие с «приличным» обществом. Он недолюбливал его, не посещал никогда. Литераторы, ученые, изгнанники – вот его кружок с дней юности вплоть до самой смерти. Сделаться своим в гостиных титулованных родственников он не хотел и не мог: гордость мешала, не позволяло чувство собственного достоинства.
Глава II. Как учился Герцен
Иван Алексеевич нанял своему любимцу «француза Бушо из Меца, учить по-французски, и немца Эка из Сарепты – учить по-немецки». Не много замечательного в обоих педагогах, и Герцен в «Былом и думах» уделяет им всего несколько строк.
«Бушо, – рассказывает он, – был мужчина высокого роста, совершенно плешивый, кроме двух-трех пасм волос бесконечной длины на висках. Важность отпечатлевалась не только в каждом поступке его, но и в каждом движении. Он кланялся ногами, улыбался одной нижней губой, голова у него никогда не гнулась; ко всему этому французская физиономия конца прошлого века, с огромным носом, нависшими бровями, – одна из тех физиономий, которые можно видеть на хороших гравюрах, представляющих народные сцены времен федерации. Бушо уехал из Парижа в самый разгар революции, и, припоминая теперь его слова и лицо, можно думать, что citoyen Bouchot[6] не был праздным ни при взятии Бастилии, ни 10 августа. Он обо всем говорил с пренебрежением, кроме Меца и тамошней соборной церкви. О революции он почти никогда не говорил, но как-то грозно улыбался».
Все усилия Бушо заинтересовать своего непокорного ученика грамматикой, спряжениями и склонениями не приводили ни к чему. В минуту самого тонкого обсуждения вопроса о различии между тем и другим passé Герцен внезапно задавал вопрос: «А почему казнили Людовика XVI?», или еще более пикантный: «А почему вас не повесили на фонаре?» Бушо сердился, бранился и уходил наконец, опираясь на свою высокую суковатую палку.
Одинаково неудачно действовал и немец из Сарепты – Иван Иванович Эк.
«Иван Иванович, по преимуществу учитель музыки, был так же высок ростом, как и Бушо, но так тонок и гибок, что походил на развернутый английский фут, который на каждом дюйме гнется в обе стороны. Фрак у него был серенький, с перламутровыми пуговицами, панталоны черные, какой-то неопределенной, допотопной материи; они смиренно прятались в сапоги с кисточками; их выписывал Эк из Сарепты. Это было одно из тех тихих, кротких немецких существ, исполненных простоты сердечной, кротости и смирения, которые, неузнанные никем и счастливые в своем маленьком кружочке, живут, любят друг друга, играют на фортепиано и умирают так, как жили. Это лицо из реформации, из времен пуританизма во всей его чистоте».
С Иваном Ивановичем Герцен церемонился еще меньше, чем с Бушо. По-немецки он и раньше говорил хорошо, а в надобности грамматики сомневался сильно.
Он становился внимательным лишь в те минуты, когда Эк читал ему Шиллера, но и тут беда: «Не успеет чувствительный немец раскрыть книгу, как сейчас расплачется и хлюпает так, точно ходит по луже».
Живость характера, скука преподавания мешали Герцену учиться. Ведь сколько нужно почтительности, смирения, подчас забитости, а больше всего дрессировки, чтобы изучать… хотя бы грамматику. Но ни одним из этих качеств, способствующих восприятию всех passé, предлогов и союзов, Герцен не обладал. Пытались воздействовать на его самолюбие, но и тут подошли, очевидно, не с той стороны, с какой следовало. Однажды Бушо, испробовав все средства, усадил за урок вместе с Герценом Т. Пассек. Девочка бойко отвечала на все вопросы, но ее приятель оставался невнимательным по-прежнему. Мало того, после урока, когда обнаружилось все его невежество, он проявил чрезмерную радость: «Знаешь, Таня, – сказал он, – Бушо хотел тебя срезать, да не удалось…»
Он учился сам. Рано начавши читать, он пристрастился к этому занятию. Доступ в библиотеку был совершенно свободен, за выбором книг не следил никто. Потребность в свободе, развлечениях и знаниях была удовлетворена.
Был, впрочем, один педагог, который сильно повлиял на молодого Герцена. Это – Иван Евдокимович Протопопов, преподаватель русской словесности, студент медицины. Волосы носил он ужасно длинные и, вероятно, никогда не чесал их по выходе из рязанской епархиальной семинарии; на иностранных словах ставил дикие, совершенно произвольные ударения, а французские щедро снабжал русским ъна конце. Но у него была теплая человеческая душа, и с ним с первым Герцен стал заниматься, хотя и не с самого начала. Пока изучалась грамматика, которая шла в корню, и география с арифметикой, которые бежали на пристяжке, Протопопов находил в своем ученике упорную лень и рассеянность, приводившую в удивление самого Бушо, не удивлявшегося вообще ничему, кроме соборной церкви в Меце. Побившись и едва не дойдя до отчаяния, Протопопов решился переменить одну пристяжку, закончил кое-как географию и принялся за историю по новому способу. Вместо того чтобы задавать в Шрекке до отметки ногтем, он рассказывал своими словами, что помнил и как помнил; Герцен должен был на другой день повторять ему, и также своими словами, благодаря чему историей он стал заниматься с величайшим прилежанием. Протопопов удивился и, утомленный ленью ученика в грамматике, преспокойно отложил ее в сторону; вместо того чтобы разбираться в бесконечных спорах между *и е, ученик и учитель принялись за словесность.