Андрей Меркулов - В путь за косым дождём
Высокие облака приблизились. Первое из них приняло самолет крутой розовой грудью. Врезавшись в эту легкую воздушную массу, мы почувствовали на секунду обманчивое впечатление стремительного приближения горной вершины; потом самолет нырнул в облака, и все вокруг потонуло в сероватом, влажном даже на взгляд тумане; где-то в этой серой массе прямо перед нами обозначилось тусклым желтым пятном солнце; мы пробивались прямо на него, оно наливалось светом, и уменьшалось, и стало нестерпимо ярким, — мы вышли из облака и опять увидели солнце перед собой в открытом небе. И вновь впереди тянулась гряда похожих на снежные горы облаков. Теперь они были ниже, чем курс самолета. И тогда командир чуть отстранил от себя штурвал, машина опустилась — и снова мы понеслись на облако, подобное снежной вершине, и врезались в него. В сером тумане опять стало накаляться солнце, пока не вспыхнуло в чистом небе по ту сторону облачной гряды... Мы шли, как бы пронизывая насквозь одну горную цепь за другой. В интервалах меж облачными вершинами самолет почти скользил по поверхности туманного поля, и сразу становилась заметной скорость в триста километров в час, с которой мы стремились к следующей гряде. Все это было похоже на странную гонку среди фантастических небесных гор; вокруг нас, с обманчивым впечатлением подлинных скал, клубились лощины, и тени ложились на их уступы так же, как это бывает в горах, но все это было текучим, легким и призрачным, и только в секунду встречи с новым облаком казалось, что за ним вдруг встанет прямо по курсу твердая и беспощадная скала...
Когда полет сквозь облачные горы кончился, командир взглянул на меня. Я заметил, что он доволен вдвойне: оттого, что показал свое небо писателю, и оттого, что сам был снова захвачен этой вечной игрой с тем, что его окружает в воздухе. Я подумал: как жаль, что глаза моряков, пилотов, охотников и ученых не обладают свойством кинематографа, сами глаза, а не аппарат, который надо настраивать часто не в лучший момент! Мы могли бы тогда хранить великолепные коллекции красоты — того, что очищает душу и делает нас выше и проще. В суматохе больших городов мы стали меньше думать о живой природе. Но она где-то очень глубоко в нас. Потеря чувства природы похожа на потерю зрения. Но мы вернемся к ней, к природе. Иначе мы станем хуже видеть самих себя.
Разведчики призрачных островов, вы счастливые люди. Открывая новое в мире, вы первыми вступите на новые тропы, которых на самой земле еще так много, ведь только скептики думают, что почти все дороги исхожены до конца... Наполняясь этим неведомым, доступным еще не всем, еще не захватанным снисходительным любопытством бывалых экскурсантов, вы станете выше и таинственнее нас. Ведь острое ощущение природы дано для того, чтобы сильнее любить землю.
У летчиков, хотя они мало говорят о своих чувствах, это ощущение бывает развито особенно остро. Быть может, оттого, что им доступна красота всех стихий. Лишенные облаков, они тоскуют, как моряк, забытый на берегу и вдруг почувствовавший всю силу привычки к превратностям моря и к своему нелегкому труду.
* * *Клещинский тоже был из тех, кто одержим облаками.
Клещинский тоже был испытателем.
Но такого слова еще не было. Тогда каждый, кто отправлялся в перелет, испытывал себя и машину. То было славное время, бурное детство авиации, промчавшееся на полотняных крыльях, на самолетах, которые окрестили «летающими этажерками». Теперь «этажерки» сданы в музей, а полотняные крылья — точнее, перкалевые — возят почту на короткие расстояния.
Детство было таким же опасным, как и зрелость. Разница в том, что тогда авиация была редкостью, а теперь к ней привыкли, и летчик на дальних линиях стал воздупшым шофером.
В Москве, на улице Радио, есть музей Жуковского. Там можно увидеть вещи, которые трогают сердце. Там висят трепетные крылья Лилиенталя из тонких планок и шелка. Там есть примечательный снимок тех времен — первый перелет на планере через Москву-реку. Его совершил молодой член кружка любителей воздухоплавания, основанного Жуковским, — Андрей Николаевич Туполев. Ровесник русской авиации, он стоял у ее колыбели, и сейчас, в дни ее зрелости, создав такую машину, как турбовинтовая ТУ-114, он в пределах жизни одного своего поколения определил границы целой эпохи воздухоплавания от шатких аэропланов, боящихся ветра, до беспосадочного перелета Москва — Нью-Йорк.
Но тогда перелеты были намного скромнее, хотя встречали авиаторов с не меньшим энтузиазмом. А жила авиация бедно. Те же газеты писали, что при сборе на усиление воздушного флота 31 марта 1913 года в Москве было «выпущено на улицу» три тысячи кружек, и сумма, собранная в них, оказалась «сравнительно большой», что «можно объяснить исключительно предпраздничным временем». Не случайно «бывший офицер г. Алехнович поступил в Петербургский политехникум и летом зарабатывает полетами на зиму».
...Корреспондента разбудили ночью, сказали, куда ехать. Он пошел, сел в поезд и поехал. Утром, не доезжая станции Тихонова Пустынь, стал смотреть из вагона. Из поезда выглядывали. Все знали о 154-й версте.
На переезде сторожиха крикнула:
— Влево смотрите!
Корреспондент записал:
«Утро теплое и туманное. Широко стелются мокрые поляны, желтеют перелески. И вот, немного не доезжая до выросшей на косогоре деревни Верховья, пассажиры начинают креститься. Саженях в десяти от дороги, на краю неглубокой лощины, заросшей черным ракитником и веселой зеленью молодых елок, как громадная упавшая на землю птица, вырисовывается серый контур погибшего «нъюпора». Стоит он хвостом вверх, зарывшись носом в землю, и спереди накрыт мокрым брезентом. Вокруг часовые от 9-го пехотного Ингерманландского полка, стоят, опершись на ружья, и около пылающего костра расположилось десятка два донских казаков, командированных сюда из Калуги...»
С этим же поездом приехал дядя Клещинского, капитан стрелкового Сибирского батальона. Он медленно подходил к аэроплану, скользя по мокрой глине.
У аэроплана уже собралась следственная комиссия во главе со штабс-капитаном 7-й авиационной роты Н. Боярогло и поручиком Б. Ивановым. Вокруг толпа, крестьяне. Перед полетом Клещинский пробыл в деревне Верховье двое суток, и крестьяне смотрят на него как на своего. Корреспондент записывал: «Они так и говорят: „Наш поручик“».
Пытаются отвести дядю покойного. Он тяжело потрясен, бледный, отходит и машинально возвращается обратно. Кто-то сказал:
— Надо отвести. Вне себя человек.
Офицер из следственной комиссии что-то хотел сказать, но сам закрыл лицо руками.
Только оператор кинематографической фирмы, не теряя профессионального хладнокровия, кричал: