Лидия Авилова - Воспоминания
Несколько раз прошла я мимо подъезда, прежде чем решилась позвонить…
У застенчивости очень разнообразные причины. У меня главной причиной была неуверенность в себе, доходящая до уверенности, что я непременно скажу или сделаю глупость. M-lle меня вымуштровала, и я, что называется, умела себя держать в обществе. Я даже так прониклась этим умением, что не могла отвязаться от него, и это мне иногда очень вредило… Все сперва считали меня надутой и гордой, а если я говорила что-нибудь резкое, считали это за грубость, обижались, отдалялись… Мое «уменье себя вести»… мешало мне почти всегда, и я поневоле убедилась, что совсем не умею себя вести.
Но можно ли было быть менее страшным, менее важным, чем Виктор Александрович? Он встретил меня как старую знакомую.
Мы с ним сидели в маленьком зальце, за столом, а кругом нас кишели дети. Может быть, их было и не так много, но они были до такой степени шумны, подвижны и резвы, что заполняли собой все пространство. Один мальчик все влезал сзади на стул отца и рисовал у него что-то на лысине. Виктор Александрович слабо отмахивался от него, но не делал никакого замечания. Очевидно, дети были здесь полными хозяевами и вели себя как хотели. Меня в детстве гувернантки так задергивали воспитанием, что я всегда чувствовала себя как связанная, и такая детская свобода удивляла меня.
На первый раз я сидела у Гольцева недолго, отдала ему свои рукописи и вышла на улицу как ошеломленная: мне сказали, что Гольцев профессор, кроме того, он писатель; печатает свои произведения в Русской Мысли. Я ожидала, что попаду в «святилище», увижу человека с «именем», то есть такого, какого никогда еще вблизи не видела, серьезного, мало доступного, а увидала добродушного лысого человека, у которого дети рисовали что-то на этой лысине.
Потом я стала довольно часто бывать у Г[ольцева]. Он заставлял меня работать и много помог своими советами. Помню и сейчас многие его уроки: одна повесть была у меня написана от первого лица. Содержание он очень одобрил, но форма ему не нравилась. «Переделайте так, чтобы не было этого „я“, которое все портит. Вы увидите, насколько вещь выиграет». Я переделывала и убеждалась, что он прав. В другой раз он говорил: «Этот рассказ совсем почти хорош, его бы даже напечатать можно, но он висит в воздухе. Поставьте его на ноги, подведите под него почву». Эта задача была труднее и не всегда мне удавалась, но когда я осиливала ее, я видела, как он бывал доволен, и сама радовалась и торжествовала. Когда летом я уехала в деревню, В[иктор] А[лександрович] настоял, чтобы я присылала ему все написанное мною по почте, и сам писал мне длинные письма с оценкой моих рассказов. К моему большому сожалению, все его письма пропали вместе с другими очень ценными для меня письмами. Это случилось, когда обворовали подвал одного из моих друзей, где хранились мои вещи и между прочим сундучок, который носил название «литературного». Из этого сундучка ничего не унесли, но все содержимое разорвали и уничтожили. В этом-то сундучке и находилась запертая шкатулка с самыми дорогими мне письмами. Ее унесли, предполагая, вероятно, что там драгоценности[25].
Много потрудился со мной В[иктор] А[лександрович], а когда я объявила ему, что выхожу замуж и переезжаю в Петербург, он нахмурился и сказал: «Это значит, что из вас ничего не выйдет. Жаль. У вас много данных»[26].
Почему Лев Николаевич стал бывать в нашем доме
Наша семья была очень многочисленна. Когда умер мой отец, нас, детей, оставалось в живых 6 человек, из которых старшему брату было 13 лет, а младшему 1 год. Мать изнемогала под бременем разнообразных забот. Я помню ее постоянно угнетенной и как бы растерянной.
Мечтой ее жизни было «поставить детей на ноги», т. е. дать им как можно лучшее воспитание и образование. Старшего своего сына, Федора, она отдала в пансион, сперва в Киев, потом в Одессу, опасаясь, что он не кончит курс гимназии в Москве. Ее ужасало, что он слишком любил развлечения, слишком заботился о своей наружности и одежде и меньше всего думал об учении. Таким образом, брат несколько лет провел вне семьи.
Когда он вернулся — уже студентом Московского университета, — в нем мы нашли только ту перемену, что все черты его характера еще более обострились. Вырвавшись на свободу, он уже не признавал никакой власти над собой. Заниматься лекциями ему было некогда: веселый кружок друзей и товарищей отнимал у него все время. Мать огорчалась, но не теряла надежды, что университетский курс он все-таки кончит, получит диплом и затем пойдет по проторенной дорожке: поступит на службу, женится, а женившись, будет благоразумнее.
Но Федор переменился гораздо раньше, чем думала мать, и совершенно не так, как она надеялась. На 4-м курсе он случайно познакомился с одним студентом К[лопским], и вскоре заметно подпал под его влияние. Это был человек так резко отличавшийся от всех его прежних друзей и знакомых, что мы все долго с любопытством приглядывались к нему. Никто не мог понять, чем и почему он так понравился Феде, который раньше ценил в людях светский лоск, веселый нрав и уменье развлекаться. К[лопский] не отвечал ни одному из этих требований, он всегда являлся плохо одетым, неловким, неуклюжим, исключительно занятым отвлеченными вопросами. Он запирался с Федей в его комнате и целыми часами беседовал с ним. Скоро все стали замечать, что он приобрел над моим братом большое влияние и что под этим влиянием брат сильно изменился. Он тоже стал пренебрегать внешним видом и манерами, но склонность его к деспотизму еще более увеличилась: он стал требовать, чтобы и все окружающие следовали его примеру. Малейшая роскошь теперь возмущала его. Помню, как один раз, увидав в моих руках зонтик, он почти с ужасом указал на него: «Что это такое?» — «Как — что? зонтик». — «Зачем он тебе? это полезная вещь, необходимая вещь?»
Таким же образом он стал возмущаться модами, украшениями, всякими безделушками, всем, что прежде сам любил и ценил. От его постоянных преследований, насмешек и притворного удивления никому в доме житья не стало. Даже гостей он не оставлял в покое. «У вас, вероятно, горло болит?» — участливо спросил он одну гостью, у которой на шее была бархотка.
Мать опять огорчалась. Но ее ждал новый, неожиданный удар: сын объяснил ей, что не намерен кончать университет и держать экзаменов: «Никаких бумажек мне не надо! — говорил он. — Не думаешь ли ты, что я буду чиновником?» — «Чем же ты будешь?» — в отчаянии взывала мать. «Я буду последователем учения Л. Н. Толстого».
Трудно описать огорчение, почти ужас матери. Ее мечта была уже так близка к осуществлению. Она уже почти успокоилась за судьбу старшего сына, и на очереди стоял второй, еще более строптивый и своенравный. Она допускала, что Федор мог бы еще лишний год остаться в университете, но чтобы вышел совсем, не получивши диплома, — с этим она примириться не могла. Но ни убеждения, ни просьбы, ни слезы не изменили решения брата, и в доме воцарился мучительный разлад.