Дмитрий Мережковский - Наполеон
„Но зачем все это?“ — может быть, спросите вы, как Пирров советник. Я вам отвечу: чтобы основать новое общество и предотвратить великие бедствия. Вся Европа этого ждет, этого требует; старый порядок рушился, а новый еще не окреп и не окрепнет, без долгих и страшных судорог».[107]
Никогда еще эти слова Наполеона не звучали так пророчески, как в наши дни. 1814–1914. Этот год ответил тому: в том — пала Наполеонова империя, начало всемирности, а в этом — вспыхнула всемирная война. «Страшная судорога» только что прошла по человечеству, и, может быть, близится страшнейшая, по его же пророчеству: «Искры, может быть, будет достаточно, чтобы снова вспыхнул мировой пожар». И единственная наша защита — жалкая тень всемирности душа младенца нерожденного, витающая в Лимбах, или мертворожденный выкидыш — Лига Наций.
Чтобы понять до конца, что значит для Наполеона всемирность, надо понять, что она у него не отвлеченная, а кровная, плотская; не то, что для него еще будет, а то, что в нем уже есть; надо понять, что Наполеон не человек с идеей всемирности, а уже всемирный человек, или, говоря языком Достоевского, «слишком ранний всечеловек». И в этом, как во многом другом, он — «существо, не имеющее себе подобного», по глубокому впечатлению госпожи де-Сталь.
Он современен не своему времени, а бесконечно далекому прошлому, когда «на всей земле был один язык и одно наречие» — одно человечество; или бесконечно далекому будущему, когда будет «одно стадо, один Пастырь». Он как бы иного творения тварь; слишком древен или слишком нов; допотопен или апокалипсичен.
Человек без отечества, но не по недостатку в себе чего-то, а по избытку. В юности он любил родную землю, Корсику, и хотел быть «патриотом», подражая корсиканскому герою, Паоли, или классическим героям Плутарха. Но это плохо удалось ему, и скоро соотечественники изгнали его, объявив «врагом отечества».
Он и сам в себе это чувствует и недоумевает; сам искренне и до конца жизни не знает, что он. «Я скорее итальянец или тосканец, чем корсиканец».[108] — «Я непременно хотел быть французом. Когда меня называли „корсиканцем“, это было для меня самым чувствительным из всех оскорблений».[109] — «Один мэр, кажется, в Лионе, сказал мне, думая, что говорит комплимент: „Удивительно, что ваше величество, не будучи французом, так любит Францию и столько для нее сделало“. Точно палкой он меня ударил».[110]
«На каком бы языке ни говорил он, казалось, что этот язык ему не родной; он должен был насиловать его, чтобы выразить свою мысль».[111] — «Когда произносил речи (по-французски), все замечали недостаток его произношения. Ему сочиняли их заранее, переписывали крупными буквами и учили его произносить слова; но, начиная говорить, он забывал урок и глухим голосом, едва открывая рот, читал по бумаге, с выговором еще более странным, чем иностранным, что производило тягостное впечатление: ухо и мысль неприятно поражались этим непреложным свидетельством его национальной чуждости».[112]
Это и значит: человек без языка, без народа, без родины.
Любит ли он Францию? О, конечно, любит! Но даже такой проницательный человек, как Стендаль, ошибается, думая, что он любит ее, как отечество. Он и сам в этом ошибается: «Клянусь, все, что я делаю, я делаю только для Франции».[113] — «В счастье, в горе, на полях сражений, в совете, на троне, в изгнании Франция была постоянным предметом всех моих мыслей и действий».[114] — «Все для французского народа», — завещает он сыну. Но все ли он отдал ему сам?
Что такое «отечество»? Родная земля, отделенная от чужих земель границами. Но вся цель наполеоновских войн — бесконечно раздвинуть и, наконец, стереть границы Франции. «Когда Франция будет Европой, не будет Франции», — остерегают его.[115] Но этого-то он и хочет: Франции не будет — будет мир.
«Какие чудесные войска!» — восхищался прусский маршал Меллендорф в 1807 году, на параде французских войск, в только что завоеванном Берлине. «Да, чудесные, — возразил Наполеон, — если бы только можно было сделать так, чтобы они забыли о своем отечестве».[116]
«Он извратил природу французской армии до такой степени, что она утратила всякую национальную память», — вспоминает современница.[117] «Маленький капрал», для своих солдат, больше Франции: где он, там и отечество. Армия Наполеона, так же как он сам, существо уже всемирное.
Он, впрочем, не всегда ошибается насчет своей любви к отечеству. «У меня одна страсть, одна любовница — Франция: я сплю с нею (je couche avec elle). Она мне никогда не изменяла; она расточает мне свою кровь и свое золото».[118] Люди так не говорят о родине: она для них мать, а не любовница; не она им жертвует всем, а они — ей.
В лучшем случае Франция для него любовница, а в худшем — боевой конь, та чудесная кобылица, о которой говорит поэт. Бешеный всадник загонял ее до смерти.
Mourante, elle tomba sur un lit de mitraille
Et du coup te cassa les reins.
Пала она, издыхая, на ложе картечи,
И спину сломала тебе под собой.[119]
И вот что всего удивительнее: если бы спросили издыхающую Францию, хотела бы ли она не иметь Наполеона, своего бешеного всадника, может быть, она ответила бы: «Нет, не хотела бы!» И в этом величие Франции.
Не корсиканец, не итальянец, не француз, а может быть, и не европеец.
Европа для него только путь в Азию. «Старая лавочка, нора для кротов — ваша Европа! Великие империи основываются и великие революции происходят только на Востоке, где живет шестьсот миллионов людей».[120]
Тяга на Восток проходит сквозь всю его жизнь.
Молодой генерал Бонапарт в Египте, перед Сирийской кампанией, лежа целыми часами на полу, на огромных разостланных картах, мечтает о походе через Мессопотамию на Индию, по следам Александра Великого.[121] Если бы мечта его исполнилась, то через сорок пять веков последний основатель всемирной монархии встретился бы с первым — вавилонским царем, Сарганисаром: путь у обоих один; только тот шел с Востока на Запад, а этот — с Запада на Восток.
«Я вхожу в Константинополь с несметною армией, низвергаю турецкое владычество и основываю великую империю на Востоке, которая обессмертит меня в грядущих веках», — мечтает он, гуляя по вечерам на морском берегу у Сэн-Жан-д'Акра.[122]
«Если бы Акр был взят, французская армия кинулась бы на Дамаск и Алеппо и в одно мгновенье была бы на Ефрате… Шестьсот тысяч человек (христиан) присоединились бы к нам, и как знать, что бы из этого вышло? Я дошел бы до Константинополя, до Индии; я изменил бы лицо мира», — мечтает он уже на Св. Елене.[123]