Дорога к людям - Кригер Евгений Генрихович
При всем том Твардовский не сентиментален даже в лирике. В этом можно сравнить его, скажем, с Робертом Бёрнсом, с Генрихом Гейне, который если сентиментален в стихах, то прежде всего и скорее всего — иронически. С Алексеем Константиновичем Толстым, обладавшим не только чувством иронии, но и сарказмом.
Речь идет о возможности собственной гибели. Что может вызвать больший прилив чувств? Слушайте — сентиментально ли это:
Но я увлекся цитатами. Неспроста. Стихи Твардовского — это он сам. Ни тени наигрыша, бравады, ложного пафоса и просто пафоса, — с читателем говорит, обращается к нему не выдумавший и не преувеличивший свои мысли и чувства поэт, а именно он, Твардовский, Александр, Саша. Это его думы, его натура, его, и только его, переживания. Иначе он не был бы тем Твардовским, какого мы знаем и ценим, ни с кем больше не сравнивая — это было бы бесполезно. В творчестве все — сами по себе, он — сам по себе!
Нет, не может он забыть Смоленщину, село и дом, где учился грамоте, и вот что в первую очередь:
Кузница... Отец... Русская земля...
Он был в высшей степени благожелателен. В том же вагоне-редакции охотно давал советы Воробьеву, художникам Горяеву, Верейскому, Гончарову и верил: его пожелания друзьям обязательно сбудутся. И такую уверенность в своих силах внушал он нам, что предвидения его сбывались.
...«Дорогому Жене Кригеру. — А. Твардовский. 24.11.58. Москва».
Его рука. Его лицо на фотографии — молодое, серьезное. Его стихи — двухтомник. И еще, и еще его книги. Отдельно — «Василий Теркин», русский Кола Брюньон — жизнелюбец. Поймут ли на Западе, за океаном нашего Теркина? Поймут те, кто сражается за свою землю, за свободу других, за жизнь вечную, ту, что каждый из нас оставляет будущим поколениям, Будущему.
Разве не сказал об этом сам Твардовский?
Скромность. Уважение к великим предкам. И страстная мечта — придут, придут, придут новые, одаренные, озаренные, гениальные!
Высокий не только оттого, что от природы был статным, а от манеры держаться с естественным, прирожденным, природой наделенным и неосознанным, пожалуй, ощущением полноценности, силы, нравственной силы, крестьянский сын особенно общителен был с людьми, как говаривали когда-то, «простыми» (слово это в наше время мне просто непонятно), плотниками, малярами, печниками, сапожниками, шоферами... Он улавливал и навсегда запоминал в их обыденной речи слова забытые или новоявленные, редкие в городах, пусть порою грубоватые, но полные точного, своеобразно выраженного смысла.
...Однажды, возвращаясь откуда-то с женой в шесть утра, мы встретили на Бородинском мосту перед Дорогомиловской Твардовского. Взмахом руки он остановил нас. Я подрулил к тротуару.
— Варя, отдайте мне Женю на два часа!
Пересев за руль, жена отправилась домой, а Саша, взявши меня за руку, неторопливо шагал мимо Смоленской площади к Арбату, Суворовскому бульвару, рассказывая о поездках на Урал, в Сибирь, на Ангару, на укрощение тамошних богатырских рек, бесившихся, когда тяжелыми самосвалами гидростроители заваливали проход между левым и правым массивами еще не сомкнувшейся плотины. Я бывал на Ангаре и Енисее в периоды таких работ, порою драматических, но в пересказе Твардовского вновь возвращался туда и видел на расстоянии в тысячи километров больше, нежели собственными глазами когда-то. События в устах поэта приобретали силу эпическую, былинную и символическую.
Не вырисовывалась ли в те минуты перед ним, как сквозь магический кристалл, философская поэма его «За далью — даль»?
Высокое и обыденное соседствуют, — отшагав туда и обратно Тверской бульвар, Саша глянул на часы и сказал:
— Есть хочется... — И повлек меня — куда? — столовые-то еще закрыты. Но есть же рынок — Палашевский — близ площади Пушкина и его задумчивого бронзового двойника в черном плаще, со шляпой в устало опущенной руке и невеселым, задумчивым взглядом.
Семь утра. На базаре было людно. Как принято, хозяйки крикливо торговались, то брезгливо, то азартно отведывали кислую капусту, творог, сметану, огурцы. Саша купил две моркови, по-братски, и мы так хрустели. Вдруг, как из-под земли, возник перед нами некто в ватнике и цигейковой зимней шапке.
— Не желательно? — и щелкнул двумя перстами у горла, над кадыком.
Твардовский задумчиво, вопросительно посмотрел на меня. Я сделал неопределенный жест, — вообще-то и впрямь, дескать, прохладно.
— Магазины-то того, заперты, — унывно бормотал дядя в чуйке, по выражению писателей минувшего столетия. — Закусите?
— Два малосольных. Кусок хлеба черного найдется?
Через две минуты «чуйка» явился с нужной нам закуской, булькающей посудиной и ржаным хлебом.
— Гм, — задумался Александр Трифонович.
Соблазнитель в ватнике с готовностью вынул из-за пазухи граненый стакан, обернутый в кусок газеты.
— Да ты — метрдотель! — ахнул Твардовский.
— Чего-с?
— Чудотворец, говорю. Угощайся!
Наш новый приятель хрустнул огурцом. Мы выпили малость. Тот воспылал:
— Еще принесу! Секундочку!..
— Нет, — решительно отрезал Саша. — Не за тем сюда пришли. Ты лучше скажи — мужик ты хвацкой?
— Чего? Ах, да — вятской. Откуда угадал-то?
— Говор у тебя такой... свецкой.
— Какой, какой, баишь?
— Светский, думаешь? Велико-с-ветс-кий? Вот ты какой.
— Да-а, свет велик. А вяцкие всюду!
— Не всякая поговорка для нашего Егорки... Тебя как зовут? Егором?
— Елисей Григорьевич я.
— Не про тебя поговорка, значит.
Пришел Твардовский на рынок затерявшиеся словечки искать, а так вышло, что разбитной собеседник его, даже распаленный наибольшей между нами долей его напитка, правда не столь уж великой, оказался в проигрыше по ходу словесного поединка с поэтом.