Габриэль Марсель - Присутствие и бессмертие. Избранные работы
А теперь следует спросить, могут ли эти соображения быть подтверждены или дополнены анализом того, что выступает как глубокое чувство. Все охотно согласятся с тем, что глубина чувства меряется его способностью сопротивляться тем условиям, которые, рассуждая логически, должны вести к его исчезновению (это разлука, если речь идет о любви, жизнь верующего среди неверующих и т. п.). Но это нам поясняет понятие глубины очень непрямым и слишком слабым образом.
Прежде всего заметим, что чувство в той мере, в какой оно является глубоким, не предстает как таковое со всей определенностью непосредственному сознанию, но лишь размышлению, следующему за его обнаружением и выступающему скорее как саморефлексия, чем как рефлексия о ком-то другом. В принципе, когда я испытываю глубокое чувство, именно в силу того, что я ему отдаюсь, я не мыслю его в это же время как глубокое, я его не оцениваю. Однако может случиться, что я должен буду отдать себе отчет hic et nunc[26] в глубине чувства, испытываемого мною (скажем, потому, что я должен решиться на что-то, что будет оправдано в моих глазах лишь в том случае, если мое чувство действительно является глубоким). Рефлексия в этом случае связана со способностью предвосхищения, направленной на мое будущее: она возможна лишь в том случае, если я некоторым образом отрываюсь от того, чем я являюсь сейчас. Но это как раз позволяет сразу же выявить референцию, связанную с глубиной. Ее здесь можно сопоставить с платежеспособностью должника, то есть с кредитом, который, исходя из разумных оснований, ему можно предоставить. Тем не менее, проблема все еще не решена. Самое большее мы в состоянии уточнить ее данные: в чем состоит то свойство – полагая сомнительным, что это слово здесь вполне уместно, – которое позволяет оценить этот кредит? Поддается ли это свойство точному измерению?
Можно ли его узнать непосредственным образом? Почти очевидно, что нет, нельзя. Но тогда не следует ли вообще отказаться говорить о свойстве? Не идет ли речь не об определенности самого чувства как такового, а о соотношении, точнее говоря, о тайном сродстве между чувством и нашей самостью? Но, выражаясь подобным образом, не рискуют ли утонуть в абстракциях? Ведь чувство является глубоким тогда, когда оно действительно не позволяет отделить себя от самости человека, его испытывающего, когда эта самость в нем находится у себя самой (chez-lui) – без того, впрочем, чтобы это было эквивалентно сознанию гармонии или, в особенности, легкости: мы совершенно сливаемся со своим чувством лишь в отчаянии или драме. Таким образом мы приходим к тому, чтобы предположить, что чувство является глубоким тогда, когда в него вовлечена сама суть того существа, которое его испытывает. Но этот вывод все еще остается неопределенным или даже двусмысленным.
В общем мы склонны считать, что если глубокое чувство и может внезапно проявиться, то его созревание должно, по крайней мере, скрытым образом быть подготовлено. Но это по сути дела априорный взгляд на проблему, значимый для выявления требования, предполагаемого таким утверждением. Мы существенным образом постулируем, что если чувство является глубоким, то оно должно уходить своими корнями в далекое прошлое, пусть при этом и допуская, что это укорененное чувство смогло в силу некоторого метаболизма представать под самыми разными видами. Здесь глубокое чувство истолковывается как зависимое от изначальных тенденций, которые, впрочем, могут быть сами по себе достаточно неопределенными. Любая натуралистическая интерпретация, на мой взгляд, будет ориентирована в этом направлении, стремясь истолковать глубокое как не имеющее на самом деле действительной ценности. И по-другому может быть лишь в том случае, если декретом, не могущим не казаться произвольным, объявляется, что изначальное как таковое представляет собой ценность в себе в противовес всем прочим моментам эволюции, всем ее последовательным стадиям, следующим одна за другой. И так определяется то, что можно было бы назвать псевдомистикой Ursprünglichkeit[27], истока как такового. Но, по-видимому, эта мистика не сможет продержаться и секунды под прицелом рефлексии. Ведь поистине нет основания для того, чтобы существенное было дано в истоке или начале движения. Действительно, сущностно важное в истоке, или начале, может быть просто неразличимым, и изначальные определения могут быть наименее существенными из всех, хотя и, с другой стороны, нужно их считать наделенными, по крайней мере, ценностью зародышей. [Начальное как семенное (le séminal) не тождественно глубокому, видимо, потому, что оно имеет свое будущее перед собой и в этом смысле принадлежит к миру случая или, попросту, возможного. Но возможность как таковая не может считаться ни глубокой, ни поверхностной. Глубокое располагается в другом измерении. Но я не хочу сказать тем самым, что оно существует. Скорее оно находится по ту сторону существования, в то время как возможное находится по сю сторону его. Но будучи по ту сторону, оно не может быть вызвано без того, чтобы не наделить существующее некоторой нереальностью. В противовес глубокому то, что стремится лишь существовать, едва существует.]
Могут спросить, не направлен ли весь ансамбль этих замечаний, устремленных за пределы того, что может дать описание, к метафизике сущности. Возможно, что это так и есть, но очевидно, что скрытая сущность, которая, как кажется, просвечивает здесь как бы пунктиром, ничем не напоминает ту, что утверждается традиционными философиями. Действительно, мы ее можем достигнуть не с помощью акта абстрагирования, и, сверх того, само выражение «достигнуть» здесь совершенно неадекватно. Не без колебаний я бы сказал, что сущность есть скорее, нечто освещающее, чем освещенное и a fortiori[28] описанное. Она – очаг: именно она является очагом и поскольку предстоит сознанию, постольку последнее может трактовать себя как источник света. Впрочем, ясно, что, принимая подобную перспективу, приходят к сближению и, в пределе, к отождествлению сущности и ценности, но это при условии сознательного отказа, раз и навсегда, от того акта, посредством которого их хотели бы превратить в умопостигаемые вещи, в noèta[29]. Любое представление такого рода действительно отрицает и разрушает то, что оно претендует утверждать.
Однако с этой точки зрения кажется возможным высветить парадокс, состоящий в утверждении тождества близкого и далекого в недрах глубокого. Сущность близка, поскольку из нее исходит ясность, без которой для меня ничего не существует; но она и бесконечно далека, поскольку я не могу продвинуться к ней, то есть пытаться ее достичь без того, чтобы она тут же не исчезла. И миф об Эвридике становится здесь настоящим откровением.
Париж, 24 апреля 1939 г.Сегодня утром я со всей ясностью увидел фундаментальную двусмысленность того, что я называю моей жизнью. Действительно, я ее понимаю или как последовательность моментов, событий, или же как нечто такое, что может быть отдано, чем можно пожертвовать или потерять. Быть может, лишь во втором случае идея бессмертия способна обрести смысл.
Моя жизнь, понимаемая в первом из указанных смыслов, предстает как ограниченная, занимающая интервал между двумя датами и доставляющая материал для хронологии. В определенные моменты она может стать для меня достаточно внешней для того, чтобы я отнесся к ней подобным образом, например, сожалея, что этих событий в ней было мало. И отсюда я прихожу к тому, чтобы счесть их островками, отделенными друг от друга пустотой. И с этой точки зрения относясь к моей жизни, я также буду смотреть и на мое будущее; события, которые мне остается пережить, несомненно, менее многочисленны, чем те, которые я уже пережил. И поскольку я устраняюсь из своей жизни с тем, чтобы отдаться констатациям в ее адрес, она мертвеет. Жизнь уходит из такой жизни.
Но если теперь я снова возвращаюсь к своей жизни, как возвращаются к себе домой, то осознаю себя ангажированным в и устремленным к. Но во что ангажированным? К чему устремленным? Легко ответить на эти вопросы, если только я погружен в некоторую творческую деятельность, которую осознаю в известной степени как необходимую. Конечно, эта созидательная работа может выступать в разных аспектах. Но, в конечном счете, она может быть сведена к двум способам ее осуществления: во-первых, к заданиям, выполняемым изо дня в день более-менее автоматически; во-вторых, к интересу по отношению к совершающимся событиям, разворачивающимся наподобие печатаемого отдельными выпусками романа: мир в этом случае уподобляется кинофильму.
В обоих случаях мы не отделены от отчаяния более надежно, чем тонюсенькой пленкой, поскольку наша собственная жизнь переживается как бесполезная, нереальная или отсутствующая. Впрочем, отчаяние, при условии, что оно ясно осознается, может выступить средством своего преодоления и возвращения к себе. Признать это отсутствие, заметив его, значит некоторым образом превратить его в присутствие.