Михаил Новиков - Из пережитого
— Как, по-вашему, — испытующе спрашивали они нас, — он вот говорил, что человек над человеком власти не имеет, а мы сами подчиненные, нам-то как быть, за него надо в тюрьму садиться?
Я сказал, что, по-Божьи, никто не имеет права насиловать другого, а по-человечески, можно только защищать себя и вступать в защиту другого.
— Солдаты вот и есть защитники всех, кого обижают, всего общества, — торопливо перебил меня один жандарм, — слуги и Государя и отечества.
— А Сережа-то Попов разве кого обижает? — сказал Гремякин. — Он, наоборот, других призывает, чтобы никто никого не обижал и чтобы солдаты безвинно-напрасно друг прута не убивали. Он совсем не опасен, а его тоже в тюрьму.
Жандармы покраснели, замешались и не знали что сказать. Другой из них запальчиво произнес:
— Этак, по-вашему, что же, подставляй всем морду и пускай бьют, кому нравится?
Мы засмеялись. Я сказал: «Конечно, пока ты жандарм и или еще какой крючок, то многим хочется плюнуть или ударить тебя по лицу. Так, — говорю, — и бывает при разных усмирениях и забастовках, убивают даже городовых и жандармов, а когда ты не крючок, а просто рабочий человек, кому ты нужен с твоей мордой, разве пьяный по ошибке наскочит, но его и то уговорить можно и он послушается, если ты сам никогда ему худа не делал».
— По-вашему, что же, — с раздражением сказал он, — и начальство не надо слушать и признавать: ты себе, оно себе, анархисты вы что ли?
— В чем признавать, — отвечал я. — Если скотина на хлеб зашла, а староста или урядник согнать велит — надо слушаться и признавать, а если земский отправляет мужика за недоимку под арест, а меня конвойным нарядили, конечно, отказаться надо.
— Отказаться и самому за него садиться, так что ли?
— А какая беда, — говорю, — если на трое суток посадит, лучше самому отсидеть, чем другого напрасно тащить!
— Трое суток! — передразнил меня жандарм, — трое-то суток дурак отсидит, а тут не трое суток, а три года, тогда как?
— А тогда не надо жандармом быть, — сказал Гремякин, — поди откажись. А уж если на 45 рублей польстился, что тут спрашивать: тащи, бей по морде, стреляй!
— У нас до этого не дошло, мы его обманом взяли, — торжествующе пояснил первый жандарм. — Я ему сказал тогда: «Если ты, брат Сергей, нас любишь, то и не вводи в грех, это тоже нехорошо, не по-братски, если ты не пойдешь сам, то мы должны будем тебя связать, взять извозчика и отвести в тюрьму. Извозчик тоже тебя матом будет крыть, да и мы вгорячах ударить можем, видишь, какой грех может выйти?»
Нас это заинтересовало, и Гремякин спросил:
— Ну, и что же, пошел, послушался?
— Встал, послушал, — сказал самодовольно он, — да так быстро пошел, что мы и угнаться не можем. Я ему кричу: «Стой, брат Сергей, а то мы тебя застрелим на ходу, как беглеца от конвою!» А он остановился и говорит: «Мое дело — любить вас как братьев, а что вам делать — не знаю, не мое, — говорит, дело».
— Да, — подтвердил я, — ваше дело совсем плохо, если разведется много таких «милых братьев», то жандармы совсем не нужны будут и 45 рублей не за что будет иметь.
— А мы разве за деньги только, — обиделся он, — мы в полку служили, взводными старшими были.
— Ладно, — перебил его, — я в следующий раз скажу Демидову, что вы без жалованья согласны служить, он будет рад такой преданности. До царя доведет, царь спасибо скажет.
Жандармы перепугались, забеспокоились и стали доказывать нам, что это они только по дружбе пустились с нами в такие разговоры, а что по закону они не должны бы с нами и разговаривать. И что раз мы по одному делу с «братом Сергеем», то мы тоже братья, а потому и не можем оказать им такой черной неблагодарности, чтобы рассказывать об этом Демидову.
— Да вы о чем же беспокоитесь, — сказал им Гремякин, — раз вы согласны служить за даром, чего же бояться, вас любой купец в дворники возьмет да еще кормить-то как будет.
Глава 54
Тюрьма около года
С этого и началось долгое, почти одиннадцатимесячное сидение под следствием. В конторе тюрьмы из-за нас произошел спор. И по виду, и по одежде мы были мужики как мужики, но по постановлению и предъявлению статьи обвинения шли как политические, и дежурный по конторе долго спорил с дежурным по корпусу из-за того, куда нас посадить. Презрительно оглядывая нас с ног до головы, корпусной говорил: «Всякая шантрапа в политические» лезет. Подумаешь, какие политики! Такую рвань в господские камеры сажать!» Но, повинуясь конторе, он с большим неудовольствием повел нас на 12-й коридор, считавшийся тогда политическим, и с особым азартом и удовольствием запер в 18-ю камеру вместе обоих, испросивши на это разрешения по телефону у Демидова. Камера небольшая: 6x3,5 аршина, не более, типичная одиночка для тульской тюрьмы, в которой, говоря к слову, и тогда не держали по одному заключенному из-за нехватки мест, а соединяли по двое и по трое.
Еще в конторе я стал просить, чтобы нас поместили в одну камеру, на что никак не соглашался корпусной, говоря, что «это еще надо заслужить». Однако проходивший мимо помощник взял телефонную трубку и позвонил Демидову. Тот разрешил, и нас принял старый по тюрьме надзиратель, Данила Никитич, но и он, презрительно осмотревши нас с ног до головы, не удержался, чтобы не сказать корпусному: «Ну и политики!»
По прежним тюрьмам я знал, что политическим в камерах полагается деревянный щиток вместо койки, столик, подушка, тюфяк, и я прямо же заявил об этом при входе в камеру, в которой ничего не было. Корпусному это не понравилось, и он стал орать: «Вы что, сюда в гостиницу пришли, господа какие! А не хочешь, на 13-й отправлю! койку ему, одеяло! вы еще скажете вам бабу сюда подать!» И сильно хлопнув дверью, он вышел из камеры. Но Даниле Никитичу мое требование понравилось, по нему он решил, что я из бывалых, а стало быть, заслуживаю внимания. Через полчаса он снова отпер камеру и снова, с любопытством осмотревши нас, сказал:
— Койки мы даем по заслугам, а от вас еще ничего не видали. Заслужить наперед надо. — И совсем бесшумно запер камеру, не сказавши больше ни слова.
Камера была совсем пуста, и, чтобы успокоиться от пережитых волнений, мы растянулись на полу не раздеваясь, положили под головы свои узелки, к аресту мы не готовились, и оба страшно мучились за оставленные семьи. Данила Никитич наблюдал за нами в волчок и, увидавши, что мы легли на полу, внушительно, но не строго сказал: «Днем в камерах спать не разрешается, лишат прогулки». Мы дружно запротестовали: «Что же, — говорим, — нам иначе делать, лежать нельзя, сидеть не на чем, куда деваться?» Данила Никитич молча принес скамейку и, не сказавши ни слова, запер камеру. Но мы и это приняли как победу и были рады скамейке, тем более что на ней были вырезаны клетки для игры в шашки. Он продолжал рассматривать нас в волчок, а когда отходил, мы делали то же и рассматривали его. Мы сразу разгадали, что под его напускной суровостью все же был виден неплохой человек, и сразу решили, что нам его бояться нечего.