Бенедикт Сарнов - Красные бокалы. Булат Окуджава и другие
Но Максимов вывез из отечества в эмиграцию именно вот эти, сугубо советские представления о той шкале. Он и думать не думал, что может оказаться в числе тех писателей («неписателей»), которые «без власти».
Ни у кого из известных русский писателей третьей эмиграции таких амбиций как будто не было (если, конечно, не считать Солженицына).
Но Максимов не собирался в этом уступать даже и Солженицыну. Тот же Войнович – в том же «Романе моей жизни» – рассказывает, что, когда он написал свой роман «Москва-2042», ему пришло в голову предложить его Андрею Седых, русскому эмигранту еще первой волны, многолетнему редактору старейшей русскоязычной эмигрантской газеты «Новое русское слово». Яков Моисеевич (Андрей Седых – это псевдоним, настоящее его имя было Яков Моисеевич Цвибак) охотно и даже с радостью принял это предложение, и они уже стали договариваться о том, сколько номеров в «Новом русском слове» займет этот войновичевский роман. Но тут Войнович слегка замялся и сказал, что должен предупредить: в романе есть один персонаж, который, как многие считают, похож на одного известного писателя. И писатель этот изображен там весьма нелицеприятно.
– Кто же он, этот писатель? – насторожился Седых.
Войнович признался, что – Солженицын.
– А-а, – облегченно вздохнул Седых. – Ну это ладно. Это пусть. А я уж испугался. Подумал – не Максимов ли…
Аксёнов, когда до него дошло приводившееся мною максимовское письмо, достойно и сдержанно на него ответил. Но эмоций своих по этому поводу сдержать не сумел и поделился ими в тут же написанном коротком письме Довлатову:
...Дорогой Серёжа!
Я вот тоже заслужил немилость батьки Емельяныча. Вчера пришло истерическое письмо из Парижа, катит на меня за конференцию в Лос-Анджелесе: не тех пригласили, его недооценили, идем на поводу у каких-то таинственных антимаксимовских сил, и вот в ответ на эту занятую мною позицию, вот, Вася, «долг платежом красен», русская пресса хранит полное молчание по поводу «Ожога». Хоть стой, хоть падай. Во-первых, я тут при чем? Американцы собирают конференцию. Во-вторых, всю эту пиздобратию со всем почтением приглашают, всех наших классиков, они все ломаются и не соглашаются, а тотемный столб с элегантностью, свойственной тотемным столбам, вообще ни хера не отвечает, а потом оказывается «тенденциозный провокационный набор участников».
(Вопросы литературы. 2013. № 3)
Как сказал один поэт, «все мы стоим того, что мы стоим». Каждый в конечном счете получает то, чего хотел.
Максимов хотел стать «батькой» – и стал им.
Сам он, конечно, думал, что хочет только одного: чтобы его ценили так, как он того заслуживает, то есть почитали «большим русским писателем». Но в сознании его (скорее даже – в подсознании) это было неразрывно связано с его стремлением быть человеком власти .
Булат в этом смысле был полной его противоположностью.
Александр Трифонович Твардовский всех своих собратьев по писательскому цеху делил – как пернатых – на две категории. Есть среди них, говорил он, птицы певчие , а есть – птицы ловчие .
Максимов по этой классификации, безусловно, попадает в разряд птиц ловчих .
А Булат был – птица певчая .
Лев Николаевич Толстой, вспоминая своего рано умершего брата Николая,
сказал, что у него были все достоинства, необходимые для того, чтобы стать писателем, но не было столь же необходимого писателю недостатка: тщеславия.
Тщеславие, стало быть, если верить Толстому (а кому же нам тут верить, если не ему?), – одна из важных составляющих писательского призвания. Может быть, даже и писательского таланта. И уж во всяком случае, оно – непременное условие реализации всех прочих необходимых писателю дарований, без него писателем не станешь.
Не могу сказать, что Булат – как Николай Николаевич Толстой, который писателем так и не стал, – был вовсе лишен этого недостатка. Но он был у него выражен в какой-то ослабленной, почти незаметной форме.
На второй или на третий день нашего пребывания в Гренобле
было назначено публичное выступление трех наших поэтов – Андрея Вознесенского, Александра Кушнера и Булата.
Вечер проходил в каком-то большом концертном зале.
Кушнера представлял Эткинд, а Андрея и Булата должен был представить я.
Аудитория состояла наполовину из русских, наполовину из французов, и Эткинд о Кушнере говорил на своем блестящем французском. Ну а я, естественно, собирался говорить про Андрея и Булата на том единственном языке, на каком мог это сделать, то есть – на русском.
Ефим Григорьевич отговорил свою искрометную французскую речь, и на авансцене уже читал свои стихи Кушнер. А мы трое – Андрей, Булат и я – сидели в глубине сцены и ждали – каждый своего выхода.
– Когда будешь говорить обо мне, – шептал мне в ухо сидящий слева от меня Вознесенский, – не забудь сказать о наших выступлениях в 60-е годы. О том, что на наши вечера собирались тысячи людей, была конная милиция…
– Да, конечно, обязательно скажу, – кивал я.
– И не забудь, пожалуйста, сказать, что я почетный член… – И он перечислил несколько каких-то международных академий.
Я кивал: да-да, непременно, можешь быть спокоен, не забуду.
Таких напоминаний он мне сделал не то шесть, не то восемь. Половину из них во время своего выступления я вспомнил, а половину, конечно, забыл. Но всё, о чем не вспомнил, забыл упомянуть в своем выступлении я, Андрей сказал о себе сам. А сказав, отчаянно завывая и гримасничая, стал читать свои стихи.
Вообще-то он читал прекрасно, и каждое его выступление на Родине, как и публичные выступления Жени Евтушенко, являли собой великолепный «театр одного актера». Но здесь – очевидно, в расчете на французскую часть аудитории, не понимавшую по-русски, – по части жестов, мимики и завываний он, как мне показалось, слегка перебарщивал.
А Булат тем временем шептал мне – в другое мое ухо:
– Я не понял, это ты уже про нас обоих сказал? Или только про Андрея?
– Только про Андрея. Сейчас он кончит – и буду про тебя.
– Ну ладно. Только покороче…
И перед самым моим выходом еще несколько раз повторил:
– Покороче, Бен… Прошу тебя, покороче…
Я постарался выполнить эту его просьбу.
Начал с того, что у нас, в нашей стране, Булат ни в каких представлениях не нуждается. И в доказательство привел тут же вспомнившийся мне случай.
Однажды мы вчетвером: Володя Корнилов со своей женой Ларисой, моя жена и я – прошли горными тропами через Карадаг и, спустившись к Щебетовке, утомленные длинным пешим переходом и жарой, с радостью обнаружили там какую-то чебуречную. Чебуреки, которыми нас там накормили, показались нам необычайно вкусными, а холодный компот, которым мы их запивали, доставил нам совсем уже неизъяснимое наслаждение. И обслужили нас в этой чебуречной быстро и вежливо, чем мы, привыкшие к ненавязчивому советскому сервису, тоже были приятно удивлены. По всему по этому, когда, поблагодарив обслуживавших нас девушек, мы вышли из этого заведения и тронулись в путь, моя жена сказала, что надо бы написать им что-нибудь хорошее в книгу жалоб и предложений, которая у них наверняка есть. Выразить им не только устную, но и письменную благодарность. Сказано – сделано. Она вернулась обратно и, спустя несколько минут, выполнив то, что хотела, догнала нас. И тут – к нашему изумлению – вслед за ней высыпал на порог чебуречной весь ее коллектив. Было их человек, наверно, пять или шесть. И все они глядели нам вслед, уставив ладони козырьком, как смотрят на солнце.