Борис Панкин - Пресловутая эпоха в лицах и масках, событиях и казусах
Это Чарская нашего времени. Для нее Илья Николаевич вроде удобрения, вроде навоза, на котором взошел его великий сын. Упирает на доброту, на внимание к людям, но в нем главное, что это – великий педагог…
Вы почитайте мою главу об Илье Николаевиче, – призывает она, словно бы не с цитат из этой главы в моей книге начался наш разговор. – Вот это были собрания.
Это же было самое прекрасное в жизни, когда люди приезжали, советовались друг с другом, спорили, вырабатывали общую программу.
Она просто не умела без крайностей – будь то за здравие или за упокой.
– Я Ленина считаю вторым человеком в истории человечества. Я вспоминаю, как выглядит его пальто, заштопанное Надеждой Константиновной. Это такой человек, до платья которого хочется дотронуться.
Мое деликатное молчание она истолковывает по-своему:
– Вы чужой. Вы не хотите стать мной.
Мне хорошо знаком этот дефект восприятия, и не одной только Мариэтты Сергеевны… Тоскуя по общению, по воздуху дружбы и взаимопонимания, она склоки, междоусобную борьбу времен своей молодости, прямое словесное, за которым могло последовать и физическое, изничтожение друг друга интерпретирует теперь как вольное и бескорыстное пиршество ума. И, как раньше, не выносит несогласия с собой.
Она приходит в ужас оттого, что я еще не успел прочитать ее статью в недавнем «Коммунисте» о Ленине.
– Эта статья к нему миллионы привлечет. Там речь идет – я нашла такое место, – где Ленин говорит о симпатиях к ранним христианам, которых он сравнивает с самым дорогим для него, с Парижской коммуной. Какие горы клеветы снимает одно только упоминание об этом.
Еще несколькими фразами она, словно ткачиха на станке, приправляющая нить, «ставит», развивает свою мысль:
– То, что там сказано, вернет, откроет Ленина тем миллионам на Западе, кто утратил его или не пришел к нему, не по своей, впрочем, вине. Средние слои. Тем самым, что в тридцатых годах качнулись к Гитлеру. И сейчас не воспринимают Ленина.
Через какое-то время снова звонок.
– Борис Дмитриевич, когда же вы приедете?
– Мариэтта Сергеевна, я…
– Знаю, знаю. Я все про вас знаю от вашего милого секретаря – Ирины Васильевны. Что вы были в заграничной командировке. Что потом опять куда-то ездили и только сегодня вышли на работу. Я очень хочу увидеться. У меня плохо со здоровьем. У меня нашли инфаркт. Я долго не протяну. Хочу с вами говорить о судьбе моих книг.
Обязательно, – добавила она, – захватите с собой этого вашего Карцова. Он очень хороший товарищ (член правления ВААП. – Б. П.). Он настоящий старорежимный интеллигент. Да-да, старорежимный интеллигент, каких теперь очень мало вокруг меня. Все люди совсем с другим потолком, от которых, за недостатком настоящих старорежимных интеллигентов, достаточно натерпелась.
…В общении она не знает условностей, даже тех, что общеприняты:
– Я не плюю? – Рот-то старческий.
– Блок? Он ведь в двенадцатом еще году чувствовал, кто идет рядом с Христом – грубые люди, которые разорят усадьбу, сожгут библиотеку… Сейчас ведь все врут. Простить не могу Наровчатову. Его слова с литературным блеском, но фальшь. Не могу простить, что Блок у него прямо-таки живой большевик. Его величие в другом. Чувство тоски. Нравственные муки перед лицом страданий народа. Но и одиночество, метания… У него был в молодости подхваченный и вылеченный сифилис, из-за которого его брак с Любой был платоническим.
Неожиданно заговаривает о Суслове. Я напрягаюсь.
– Да, он любил меня, откликался на каждую мою просьбу, их было немного. Благодаря ему была напечатана четвертая глава моей книги о Мережковских. Ее задержала цензура, я пожаловалась, и он моментально решил. Не знаю почему, но он помогал мне всегда и во всем. Он позвал меня на идеологическое совещание. Меня привезли на машине, взяли под руки, подняли на лифте, привели в президиум, посадили в первый ряд. Вставили в каждое ухо по наушнику.
Я сидела и слушала его доклад. И мне понравилось. Конечно, он звезд с неба не хватает, но он все же культурен до какого-то уровня. И главное, там приводились мои любимые слова у Ленина о том, что знания должны перерастать в убеждения.
Тогда я взяла клочок бумаги и написала, как мне понравился доклад и особенно то, что принадлежало Ленину.
Через какое-то время мне позвонили и сказали, что мне привезут от него письмо. Я была больна, вокруг меня стояли дочь, внучка, я была раздета, но я стала рваться. Дочка сказала, что возьмет это письмо, но я сказала, что я должна это сделать сама.
Приехал человек. Красивенький лейтенант. В шинели, в военной фуражке. В сапогах, с большим портфелем, из которого он достал письмо.
Я получала письма. Я имею письмо от Вронского, который сказал, что моя книга понравилась Ленину. Он сказал об этом Сталину, а Сталин – Вронскому. У меня есть письмо от Сталина. Оно хранится у меня до сих пор. Оно написано от руки.
И вот теперь этот конверт…
Интонация, с которой она произнесла эти последние слова, протянув мне конверт, говорила сама за себя.
Несколько строчек на машинке. Поздравление с 8 Марта. И автограф. Слава богу, хоть не факсимиле.
– Но я ответила, поблагодарила. У нас начинался духовный, лирический роман. И все до нашей трагической встречи на российском съезде писателей. Там меня снова привели и посадили в первый ряд президиума. И мимо меня проходил какой-то человек, я видела только контуры его. И он сказал: «Здравствуйте, Мариэтта Сергеевна». Я сказала: «Кто вы? Я не вижу и не слышу. Назовите себя». Он назвался, и я сказала о радости встретить его и спросила, читал ли он мою статью в «Коммунисте». Он сказал, что с глазами у него почти так же, как у меня, и он не мог ее прочитать. Но раз я прошу, то он подумает, как это сделать. Кстати, мне мои близкие, когда очень нужно, переписывают необходимое крупными буквами, и я читаю с помощью вот этих очков, у которых одно стекло как в подзорной трубе.
Потом, когда кончилось заседание, я сама подошла к Суслову, меня никто не остановил.
– Нам же надо увидеться с вами. Поговорить как коммунист с коммунистом.
И вот – в некоторых случаях это бывает, как какое-то озарение, – я, слепая женщина, вдруг увидела его до мельчайших подробностей. Эти сузившиеся до предела веки и в них маленькие, жидкой голубизны глазки, и острый носик, сморщенное, как печеное яблочко, личико и оскал зубов, который как бы говорил: «Что такое, что нужно от меня, как посмели, почему?»
Тут же он пришел в себя и сказал, возвращая лицу прежнее радушное выражение: «Ну что ж, мы подумаем, как это лучше устроить». Я сказала: «Хорошо» – и ушла не попрощавшись.
С тех пор не видела, не слышала, не писала и не буду писать.