Эммануил Казакевич - Дом на площади
В другом кружке молодежь с воодушевлением говорила о спорте. Один юноша вспоминал о своем довоенном путешествии в Скандинавию и о том, как он видел там конькобежные состязания. Толстая девушка, закатывая большие, как блюдечки, добрые голубые глаза, замирающим голосом говорила о слаломе.
В третьем кружке, центром которого являлась фрау Лютвиц, шла речь о модах — в частности, о новых американских журналах мод, присланных ей знакомыми с Запада.
Лубенцов слушал все эти разговоры с недоумением и досадой. Что это? Равнодушие или усталость? Безразличие или скрытая враждебность? Или они просто хотят забыться, не думать о том самом насущном, от чего зависела их жизнь? Или они считают, что за них должен думать кто-то другой?
Да, он, Лубенцов, вынужден думать не об «идее откровения», а о несравненно более близких и важных делах — например, об улучшении продовольственного снабжения немцев, об увеличении пайков хлеба и мяса, об удобрениях для полей и заготовках зерна, о пуске предприятий и справедливом разделе земли.
Он ненавидел праздношатающихся бездельников, людей, которые всегда стремятся быть свидетелями, «нейтралов», как он называл их с презрением. И в то же время он жалел стариков и молодых, — разумеется, Лютвицы и Фледеры в счет не шли, — столь приверженных к старому, столь слабо ощущающих новое. И к этому чувству неприязни и жалости примешивалось и удивление. Лубенцов удивлялся, что большие мировые события и явления, которые, канув в вечность, кажутся потомкам событиями и явлениями, целиком захватившими всех современников, на самом деле захватывают далеко не всех. Во время этих событий многие люди живут, опутанные своими маленькими мыслишками и делишками. И одна из важнейших проблем века не заключается ли в том, что два противоположных лагеря бьются за души маленьких людей, обывателей огромного всемирного «болота», чье имя легион. Эта борьба трудна тем, что обыватель по самой своей сущности тянется к капитализму.
«Но так ли это? — думал Лубецов, с жадным любопытством разглядывая лица людей. — Разве нельзя, ведя правильную и умную политику, убедить их в преимуществах нового образа жизни и хозяйствования, новых человеческих взаимоотношений перед старыми, отжившими?» И он ответил себе убежденно: «Это трудно, но возможно».
Он направился к «левым скамьям».
XVIII
Здесь царила совсем другая атмосфера. Форлендер разговаривал с Иостом об объединении обеих рабочих партий в одну большую, сильную марксистскую партию. Оба были согласны с тем, что вопрос назрел. Визецки задумчиво улыбался, наконец сказал:
— Наш Лерхе будет бунтовать.
Слова «наш Лерхе» он произнес ласково, а слово «бунтовать» с оттенком иронии.
— Вам еще не надоело здесь? — спросила фрау Визецки у Лубенцова.
— Неудобно уйти так сразу, — ответил Лубенцов, — да и, в общем, тут для меня много интересного.
— О, интересного тут много, — засмеялась фрау Визецки. — Так и разит прошлым веком. Что касается меня, то мне надоели эти господа с их внешним лоском и внутренней пустотой. Пойдем, Рингольд? — обратилась она к Визецкому.
— Не уходите, — попросил ее Лубенцов от всей души. — Без вас тут станет совсем уныло.
Позади раздались жидкие аплодисменты. Помещица фон Мельхиор пошла к роялю. «Всеяден наш профессор», — подумал Лубенцов о Себастьяне с мимолетным упреком. Мельхиор заиграла, и Лубенцов вначале рассеянно, а потом все внимательнее начал слушать музыку.
Игра на рояле всегда навевала на него меланхолию, рассеянную и тихую грусть и вызывала воспоминания о лесных полянах, берегах озер и рек, милых сердцу людях, виденных когда-то. Госпожа Мельхиор играла, по-видимому, очень хорошо, — во всяком случае, все примолкли и, кажется, искренне увлеклись игрой. Только Фледер ерзал на стуле и оглядывался. Помещица играла что-то грустное, нежное, своей непосредственностью и неожиданностью поворотов похожее на импровизацию. Под такую музыку, казалось Лубенцову, нельзя делать ничего дурного и думать ни о чем дурном. И, блуждая глазами по слушателям, он с внезапным наивным огорчением убеждался в том, что музыкой нельзя переделать людей: Фледер оставался Фледером, фрау Лютвиц корыстной заводчицей, Зеленбах — лавочником, да и сама Мельхиор, игравшая так чудесно, с упорством бульдога держалась за свои неправедно нажитые богатства.
Потом его взгляд упал на Эрику, сидевшую далеко, на другом краю комнаты. Она смотрела на него, несомненно. Смотрела прямо на него и, когда их взгляды встретились, не отвернулась, а продолжала упорно смотреть. По его спине прошел холодок.
Мельхиор кончила играть, и все направились в столовую. Лубенцов тоже пошел туда, но внезапно к нему подошла Эрика и попросила его последовать за ней в другую комнату. Он покраснел до корней волос, но пошел за ней. В небольшой полутемной комнате его дожидалась госпожа Мельхиор.
— Вы, кажется, уже знакомы, — сказала Эрика, напряженно улыбаясь. Извините, что я вас оторвала от общества. Госпожа фон Мельхиор просила меня…
Она быстро вышла из комнаты.
Госпожа фон Мельхиор, бледная и очень красивая в своем вишневом платье, постояла с минуту, не зная, с чего начать. Наконец она сказала:
— Я вас не узнала вначале, господин Лубенцов. А узнав, попросила фрейлейн Эрику… Ваш помощник не говорил с вами… обо мне?
— Какой помощник? — удивился Лубенцов.
Ее глаза на мгновенье раскрылись, потом сузились, и она сказала упавшим голосом:
— Значит, не говорил?…
— А о чем, собственно?
— Дело в том, — проговорила она после некоторого молчания, запинаясь, — что я просила оставить мне только дом и хотя бы пять гектаров земли… Как всем крестьянам… Я буду работать… Как все крестьяне… Я умею. Научусь.
— Фрау Мельхиор, — сказал Лубенцов. — Это невозможно, невозможно по многим причинам. Хотя бы потому, что мы не можем делать исключения ни для кого, поймите это. Я даже не могу вам посочувствовать, так как глубоко убежден в правильности проводимых мер.
Они постояли с минуту молча.
— Вы хорошо говорите по-немецки, — сказала она наконец, и ее сжатые руки разжались.
— Отвечу вам более основательным комплиментом, — сказал Лубенцов. Вы прекрасно играете. С таким талантом нет смысла опасаться будущего и мечтать о пяти гектарах… Присоединимся к остальным?
— Идите, господин Лубенцов. Я немного посижу одна.
Он вышел из комнаты. Гостиная была пуста. «Не смыться ли мне домой?» — подумал он и действительно собрался уйти, как вдруг дверь открылась, и на пороге показался капитан Воробейцев в советской военной форме с медалями на груди, в широчайших синих галифе. В руке он нес букет цветов и сверток. Он рассеянно взглянул на Лубенцова, но не узнал его в гражданской одежде. Раскрылась другая дверь, в столовую, и оттуда появилась старушка Вебер. Она пригласила Воробейцева войти, и он вслед за ней скрылся в столовой. Почти сразу же после этого из столовой вышел Себастьян.