Франсуаза Жило - Моя жизнь с Пикассо
- Его картины бедны, — говорил он мне. — Откровенны, но поверхностны. Гармония цветов на картине Матисса или Брака создает полную оттенков бесконечность. Леже кладет краски в нужных количествах, и у них у всех одна и та же степень сияния. Может быть, ничего дурного в этом нет, но перед его картиной можно простоять целый час и не испытать ничего, кроме первоначального двухминутного потрясения. В работах Матисса вибрации лилового и зеленого создают третий цвет. Вот это живопись. Когда Матисс проводит черту на чистом листе бумаги, он делает это так выразительно, что она не остается просто чертой; становится чем-то большим. Там всегда имеет место преображение того и другого, образующее целое. Если черту проводит Леже она остается просто-напросто чертой на белой бумаге.
Существует давняя история о том, как Брак с женой ездил на машине по Италии. В каждом городе он подъезжал к музею, останавливал машину и говорил жене: «Марселла, зайди в него, посмотри, а потом расскажешь, что там есть хорошего». Сам не хотел идти в музей из страха испортить глаз «старой» живописью. Но Брак был очень культурным человеком, и смысл рассказа заключается в его определенной позиции. С Леже дело обстояло не так. Однажды Канвейлер приехал к нам на юг и спросил благоговейным тоном:
- Знаете, что случилось?
Мы не знали. Канвейлер сказал:
- Я ездил на выставку Караваджо в Милан.
- А, Караваджо, — произнес Пабло. — Никуда не годная мазня. Мне совершенно не нравится. Насквозь декадентская и...
- Да, — перебил Канвейлер, — я знаю, что ты так его воспринимаешь, но дело не в этом. Твое мнение разделять я не обязан и не разделяю. Но по крайней мере, ты знаешь, что у него за картины.
- Знаю, конечно, — ответил Пабло. — Иначе не стал бы о них говорить.
- Но не можешь себе представить, что я недавно услышал в Париже, — сказал Канвейлер.
- Разумеется, не могу, — сказал Пабло. — Надо было с этого начать, не тратя попусту столько времени.
- Так вот, — заговорил Канвейлер, — вскоре после моего возвращения ко мне в галерею приходит Леже и спрашивает, куда я ездил. Отвечаю — в Милан.
Он спрашивает — зачем? Говорю, что посмотреть выставку Караваджо. «О, — говорит Леже. — ну и как?». Отвечаю, что нашел ее великолепной. Леже задумался, а потом, спрашивает: «Скажи, Канвейлер, Караваджо выше или ниже Веласкеса?»
Разумеется, Пабло пришел от услышанного в восторг. Даже стал очень доброжелательным, видя Леже в таком положении.
- Ну что ж, — заговорил он, — Леже всегда утверждал: «Живопись похожа на стакан красного столового вина», а ты не хуже меня знаешь, что не все художники пьют эту красную бурду. И по счастью пишут картины кое-чем другим. Леонардо приблизился к истине, сказав, что процесс живописи совершается в мозгу, но все же остался на полпути. Ближе всех к ней подошел Сезанн, заявив: «Живопись создается половым инстинктом». Я склонен обобщить мнения Леонардо и Сезанна. Во всяком случае, красная бурда тут совершенно ни при чем.
Мадам Леже, русская, совершенно простодушная, очень хотела сблизить своего «великого человека» — «мисье Леже», как называла его, с другим великим — Пикассо, иная, что Пабло часто видится с Матиссом и Браком, время от времени с Шагаллом, она считала, что он вполне может видеться и с Леже. Притом не в галерее, а дома. Она приехала в «Валиссу» повидаться со мной. Объяснила свою точку зрения на своем колоритном французском, закончив словами: «Надеюсь, вы понимаете. Совершенно необходимо, чтобы эти двое великих людей сблизились». Я ничего не сказала Пабло, понимая, что это лишь вызовет у него раздражение. И больше об этом не думала, но вдруг месяца через три мадам Леже снова приехала в «Валиссу». Лучась доброжелательностью, она протянула мне сверток.
- Вы такая хрупкая, но я связала вам отличные свитера с великолепным рисунком мисье Леже. Носите их, такие красивые, во имя мира.
Развернув сверток, она вынула один за другим два толстых черных свитера с изображением на груди раздавшейся в толщину белой голубки — голубки Леже — усеянной разноцветными искрами. Я поблагодарила ее и пригласила в дом. Свитера были прекрасно связаны, но голубки — право, мисье Леже не стоило браться за них. Мне казалось, в Валлорисе из-за этих птиц меня будут принимать за велогонщика, менеджера профессионального боксера или человека-рекламу, возвещающего о прибытии цирка. Едва она ушла, как из мастерской вернулся Пабло. Я показала ему свитера. Он расхохотался.
- Ты должна носить их. Это очень красиво.
И я время от времени их надевала. Однажды появилась в свитере в присутствии мадам Леже, увидя меня, она засияла от гордости.
Это поощрило ее в намерении устроить встречу двух великих людей, и, в конце концов, она условилась со мной, что они с мисье Леже приедут к Пабло. Приехали они в конце мая к его мастерской на улице де Фурна. День стоял очень теплый, небо было совершенно ясным, по нему лишь расплывался дым обжиговых печей. Леже поднял взгляд к небосводу и сказал:
- До чего ж я скучаю по своей Нормандии. Это постоянно голубое небо утомляет меня. Ни единой тучки. Если потребуются облака, нужно топить печи, чтобы шел дым. Здесь даже коров нет.
- Это Средиземноморье, — ответил Пабло. — Здесь нет коров; только быки.
- Передать не могу, как тоскую по нормандским коровам, — сказал Леже. Куда быкам до них. К тому же, они дают молоко.
- Да, конечно, — ответил Пабло, — зато бык дает кровь. Я видела, что он не в настроении показывать свои картины, но .Леже не выказывали намерения уезжать. В конце концов мы вошли внутрь, Пабло показал им мастерские и вынес для осмотра несколько картин. Надя — мадам Леже — как и все стойкие приверженцы Советов любила порассуждать о «новом реализме», абстрактной и изобразительной живописи, проблеме образности и всем таком прочем.
- Живопись должна вернуться к какому-то реализму, — утверждала она. — Это совершенно необходимо. Это путь будущего. Я вправе так говорить, потому что была ученицей Малевича.
И взглянув на меня, будто на готтентотку, пояснила:
- Малевич, маленький белый квадрат в большом белом квадрате.
Мы с Пабло всеми силами старались не рассмеяться. Пабло не удержался и ввернул:
- Ученицей Малевича? Невероятно. Сколько ж вам было тогда лет?
Мадам Леже вдумалась в смысл сказанного, и, сообразив, что попала впросак с проблемой возраста, ответила:
- Двенадцать. Я была вундеркиндом.
В отношениях с торговцами картинами Пабло вел тонкую психологическую игру, основанную на принципе, что «самый лучший расчет — это отсутствие расчета».
- Стоит достичь определенного уровня признания, — объяснил он мне, — и все начинают видеть в любом твоем поступке глубокий тайный смысл. Поэтому составлять заранее тщательно продуманный план действий не стоит. Лучше вести себя капризно. Мне удалось на удивление просто вывести из себя Пауля Розенберга. Стоило только притвориться раздраженным, недовольным и сказать: «Нет-нет, мой друг, я не продаю ничего. Сейчас об этом не может быть и речи». Розенберг два дня ломал голову, пытаясь понять, почему. Приберегаю ли я картины для другого торговца, нащупывающего почву для торгового соглашения со мной? Я продолжал работать и спокойно спать, а Розенберг не знал покоя. Через два дня он пришел нервозным, взвинченным, беспокойным, со словами: «Дорогой друг, вы ведь не укажете мне на дверь, если я предложу вам столько-то, — и называл значительно более высокую сумму, — за эти картины вместо той цены, которую обычно платил вам?»