Лев Копелев - Утоли моя печали
Выехали за город. Поля. Лес. В поселках опять веселые люди, опять дети. Въезжаем. Высокий дощатый забор. Виден большой сад. Несколько зданий. Дежурный офицер объясняет:
— Это Болшево. Раньше тоже был спецобъект, сейчас демонтируется. Входите направо.
Поодаль, слева, видны кучки вольных. Наши родственники.
— А вы (это ко мне) малость погодите. И кто тут вам будет помогать, пусть задержится. Пойдете, когда уже всех родственников проведем. А то ваши увидят, что на костылях, нервничать будут.
Иду, ковыляю и уже, кажется, не чувствую боли, только тяжесть. И умиление от необычайной чуткости вертухая. В саду большая беседка, вернее, навес, застекленный, затянутый плющом, вьюнками. Внутри несколько столов, длинные и квадратные. Меня сажают за отдельный, маленький, в углу. Дежурный заботится, чтобы вошедшие не сразу заметили костыли.
И вот уже мама, Надя, отец. И смуглая, черноглазая девушка. Словно бы знакомая, похожая на те снимки, что у меня. Маленькая, верней, коренастая, но именно девушка — не девочка. Это Майка. А Лену не привели. Надя и мама объясняют: кто-то позвонил — незнакомый женский голос — «приводите дочерей». Они не могли поверить, ведь в извещении были названы только родители и жена. Потом звонила Инна Михайловна, — ее тоже по телефону просили передать, чтоб привели дочерей. (Умница Гумер — догадался, что будут сомневаться…) И все же они решились взять только Майку, она старше.
Надзиратели где-то в стороне. Никто не стоял над нами. Мы сидели за отдельным столом совсем по-семейному. Майка слева от меня, вплотную, ласковая, быстроглазая говорунья. У нее перевязан палец. Вывихнула, играя в волейбол. Рассказывала о школе. Кончает в будущем году; будет поступать обязательно в Бауманский. Раньше мечтала о географии, но это детство. А инженер-механик — это настоящее. Говорила о книгах, о стихах, о подругах, об учителях. Я слушал и едва слышал. Как она похожа на Роню — сестру моего отца. Та была такая же черноглазая, чернокудрявая, чуть скуластая. И так же горячилась, рассказывая, доказывая…
В 1919 году ее — гимназистку, связную киевского подпольного ревкома арестовали и в контрразведке жестоко избили. Много лет спустя мама шепотом рассказывала подругам: «Изнасиловали, заразили». Бесчувственную оставили в кабинете следователя. Она пришла в себя уже ночью. Шатаясь, выбралась. В других комнатах офицеры кутили с проститутками. Когда она выходила из здания, часовые смеялись: «Напилась, шлюха». Она добралась до товарищей. Ее переправили через фронт. Потом она долго болела и почти год была в психиатрической лечебнице. Это в семье тоже считалось страшной тайной. Сыпной тиф избавил ее от душевной болезни. У нее было сильное, мягкое контральто. С детства я любил слушать, как она пела украинские песни, цыганские романсы. В начале двадцатых она вышла замуж за Марка Клубмана, который тоже тогда был в ревкоме. Он ждал, пока она не вылечилась, и женился, зная, что у них не может быть детей. Оба стали учиться. Он закончил юридический, некоторое время работал прокурором, судьей где-то на Волге, к концу двадцатых стал деканом, а потом и проректором Саратовского юридического института. Роня хотела стать биологом, но из-за болезни, кажется, так и не закончила института. Работала в библиотеках, потом лаборанткой в агролабораториях. Каждое лето они приезжали в Киев и в Харьков к нам, к бабушке и дедушке. В 33-м году Марка назначили начальником политотдела МТС в Харьковской области, через два года он стал инструктором ЦК КПБУ, а в 37-м его арестовали и осудили на 10 лет. Роня писала жалобы, протесты, посылала письма и телеграммы Ежову, Вышинскому, Сталину, добиваясь приемов. Она приезжала из Киева в Москву, жила у нас. В конце 37-го мы с ней вдвоем ходили в Консерваторию. Слушали Шестую симфонию Чайковского. Она тихо плакала.
Тогда я видел ее в последний раз. Вскоре ее арестовали. Но через год с лишним, еще подследственной, она попала в «разбериевание», в 1940 году ее отпустили. И она опять писала, телеграфировала, добивалась освобождения Марка. Жила она в Киеве с родителями. Когда немецкие войска подходили к Киеву, ее младший брат Миша уже лежал в госпитале с тяжелым ранением позвоночника. Он и мой брат Саня, сержант артиллерии, чья батарея стояла в Пуще-Водице, верили, что вот-вот начнется наше великое контрнаступление. И Роня верила в это, и дедушка, и бабушка, и они не могли оставить Мишу. Госпиталь эвакуировали; Миша умер где-то в пути. Они уже не успели…
В апреле 1944 года я был в Киеве проездом с одного фронта на другой. Дворничиха рассказала:
— Их уводили туда — в Бабий Яр — на второй день. Такая была очередь. Тогда уже многие знали, что там убивают. Дедушка очень больные были, обезножели. Бабушка и Роня их на колясочке везли. А бабушка еще сильные были. Восемьдесят годов с гаком и похудела очень, ссохлась вся, но ходила прямая, как палка. А Роня поседела и тоже похудела очень, и зубов уже не было. Но глаза такие же, как уголья. Она мне в тот день сказала: «Я знаю, нас убивать будут, но все равно победа настанет. И когда наши вернутся, скажите, чтоб помстились…»
Марк дожил до освобождения и до реабилитации. Умер в Саратове в 1957 году пенсионером.
Майку я увидел впервые после того мартовского вечера 47-го года, когда меня арестовали вторично. Уводили из дома, а она, больная — воспаление уха, жар до сорока градусов, — обняла меня горячими ручонками: «Ты скоро вернешься?»
В новой встрече шесть лет спустя были и радость и горечь неизбывных воспоминаний. (Киевская бабушка варила редьку в меду — ни с чем не сравнимый вкус горькой сладости.)
И я все смотрел и смотрел на взрослую дочку, взрослую, веселую. И, не понимая почему, чувствовал острую, тревожную жалость. Потом думал, что это из-за воспоминаний о Роне, из-за мыслей, как Майке жить после школы, ведь придется в анкетах писать обо мне.
…Мать и отец, перебивая друг друга, уверяли, что адвокаты и какие-то весьма осведомленные знакомые уже точно знают, что очень скоро будут пересматриваться все дела по 58-й и меня, конечно, оправдают.
Надя выглядела спокойнее, здоровее, чем на предыдущем свидании, улыбалась непринужденнее, шутила, рассказывала о веселых проделках дочек. Но тогда же я узнал о расправах с друзьями. С теми, кто писал Сталину обо мне.
Как-то в 1950-м Абрам Менделевич заговорил о мытищинских лабораториях. Оказалось, что он знает подполковников Левина и Аршанского и слышал, что они уже там не работают, потому что защищали какого-то троцкиста. На очередном свидании я спросил Надю, что произошло с Валей и Мишей, почему они больше не работают в Мытищах. Она переглянулась с мамой:
— Мы не хотели тебе говорить, расстраивать: у них были неприятности по партийной линии. Миша теперь живет в Ленинграде, женился, очень счастлив. Муся и Валя уехали в Новосибирск; у них все благополучно; Иван Рожанский в Академии Наук, Юра Маслов демобилизовался, сейчас в Ленинграде, преподает в университете. Галя Хромушина по-прежнему в ТАССе, Боба Белкин в Москве в университете. Мы ни с кем не встречаемся, не переписываемся, все-таки у них были неприятности из-за тебя, мы не хотим их больше подводить…