Дмитрий Жуков - Алексей Константинович Толстой
Все это происходило в Петербурге в то самое время, когда Толстой добился бессрочного отпуска и вел оживленную переписку с Иваном Аксаковым.
После запрещения «Паруса» славянофилы надумали издавать газету «Пароход», и это переселение славянской мысли Толстой посчитал в высшей степени курьезным, но знаменательным. Отношения его с фактическим редактором задуманного, но несостоявшегося издания Иваном Аксаковым остаются сердечными. Несмотря на подозрение, что их переписка читается в III Отделении, Толстой позволяет себе рискованную шутку, говорит о роковых местах, где совершаются всякие гадости: там убивают кого-нибудь или сами вешаются. К такому разряду он относит «некоторые государственные учреждения». Попадая в них, даже дотоле всеми уважаемые люди начинают делать гадости. «Наполеон во время итальянской кампании велел сжечь одну такую будку, в которой все часовые вешались. Если бы у нас ограничивались этим, то будку можно бы и не сжигать».
Тогда же было опубликовано в «Русской беседе» известное стихотворение «И. С. Аксакову». Тот как редактор журнала из скромности хотел сменить название на «К NN», но Толстой уже познакомил со стихотворением своих знакомых, и в частности графиню Александру Алексеевну Толстую. Поэтому он не желал, чтобы кто-нибудь подумал, будто он боится упоминать имя Ивана Сергеевича, так как тот под опалой. И настоял на своем. Стихотворение это дает понятие о тогдашнем отношении Алексея Константиновича к славянофильству.
Судя меня довольно строго,
В моих стихах находишь ты,
Что в них торжественности много
И слишком мало простоты...
Толстой считает, что поэт не должен ограничивать себя узкопартийными, хотя и высокими, устремлениями. Мир беспределен, и поэт с почти языческой всеохватностью видит красоту «в каждом трепете листа», выражает «тревогу вечную мирозданья», что очень трудно поведать «на ежедневном языке». Но это не значит, что поэту чужда повседневность.
Поверь, и мне мила природа,
И быт родного нам народа -
Его стремленья я делю,
И все земное я люблю,
Все ежедневные картины:
Поля, и села, и равнины,
И шум колеблемых лесов,
И звон косы в лугу росистом,
И пляску с топаньем и свистом
Под говор пьяных мужичков...
И все мне дороги явленья,
Тобой описанные, друг,
Твои гражданские стремленья
И честной речи трезвый звук...
Настроение «Родины» Лермонтова, с цитатами из знаменитого стихотворения, с образами, прямо заимствованными из него, а также из «Бродяги» И. Аксакова, - все это понадобилось Толстому с его неистребимой иронией для выявления уже обозначившихся стереотипов прославления родины. В лучших своих стихах декларативности и описательности он противопоставлял сложность человеческих ощущений, передаваемую, кстати, и через восприятие красоты родной земли.
В стихотворное послание Ивану Аксакову вошли четверостишия из других, написанных в сороковых годах и неопубликованных вещей, а также из набросков большого обращения к западникам, стремившимся к внедрению в России буржуазно-демократических свобод, к преобразованию страны, приближению ее к западноевропейскому образцу и наделившим славянофилов презрительной кличкой «квасных патриотов». Верный своему кредо, Толстой становится в строй теснимых. И вот они - отголоски споров друзей-врагов, славянофилов и западников. Обращаясь в своем неоконченном стихотворении к западникам, поэт говорит:
Друзья, вы совершенно правы,
Сойтися трудно вам со мной,
Я чту отеческие нравы,
Я патриот, друзья, квасной!
«На Русь взирая русским оком», Толстой вновь и вновь поет славу красоте родины и русской песне.
Люблю пустынные дубравы,
Колоколов призывный гул
И нашей песни величавой
Тоску, свободу и разгул.
Она, как Волга, отражает
Родные степи и леса,
Стесненья мелкого не знает,
Длинна, как девичья коса.
Как синий вал, звучит глубоко,
Как белый лебедь, хороша,
И с ней уносится далеко
Моя славянская душа.
Но... Вот в этом «но» и проявляется противление восторженности славянофилов, их безусловному приятию исторического пути России. Западники называют патриотов врагами всякого движения вперед. Ну а он, Толстой?
Нет, он не враг всего, что ново,
Он вместе с веком шел вперед,
Блюсти законов Годунова
Квасной не хочет патриот.
Думать и думать о пути России... Он никогда не закрывал глаза на крепостное право, окончательно закрепившееся в годуновские времена, он помнит, как урезали языки непокорным, как мордовали страну царские шуты, любимчики, как душили церковники всякую мысль, «казня тюрьмой Максима Грека» и раздувая скуфьями костры, в которых сгорали Аввакумы. И наконец, в нем все больше растет отвращение (будя вместе с тем творческий интерес) к столь любимому славянофилами московскому периоду истории, когда, как он считал, страна, освободившаяся от ига Орды, восприняла ее нравы, ее жестокость. «Застенки, пытки и кнуты» - наследство, которое еще не изжило себя. Все это так.
Но к братьям он горит любовью,
Он полн к насилию вражды...
Да, он грустит, что в дни невзгоды,
Родному голосу внемля,
Что на два разные народа
Распалась русская земля.
Конца семейного разрыва,
Слиянья всех в один народ,
Всего, что в русской жизни живо,
Квасной хотел бы патриот.
И дело тут вовсе не в отражении славянофильских понятий «публика - народ», не в горечи осознания углубившейся пропасти между дворянством и крестьянством, а в наметившейся тенденции части образованного общества искать путей сближения с народом, что принимало самые разнообразные формы - от либерально-литературного интереса к жизни крестьянства до уже зародившегося почвенничества и предстоящего «хождения в народ». Это еще раз к вопросу о декларированном Толстым «чистом искусстве»...
Кстати, в том же 1859 году, когда в «Русской беседе» появилось послание к Ивану Аксакову, поэт вознамерился опубликовать в журнале свою старую, десятилетней давности, поэму «Богатырь».
И намерение это не было случайным.
Именно к 1859 году колоссальный размах приняло движение против питейных откупов. Помещичьи и государственные крестьяне стали на сходках составлять приговоры об отказе от вина, а тех, кто продолжал покупать водку или посещать питейные заведения, сами крестьяне в своих общинах штрафовали и даже секли. Движение началось в белорусско-литовских губерниях и перекинулось на другие края. От бойкота крестьяне, да и кое-где городские жители перешли к разгрому винных лавок. Добролюбов увидел в этом «способность народа к противодействию незаконным притеснениям и к единодушию в действиях». «Сотни тысяч народа, - писал он тогда же, - в каких-нибудь пять-шесть месяцев без предварительных возбуждений и прокламаций в разных концах обширного царства, отказались от водки...»