Михаил Новиков - Из пережитого
Но это жертвы, так сказать, самые яркие и заметные. А сколько за это же время в этих же трех деревеньках погибло людей от болезней, полученных ими в пьяном виде. Один полежал спьяну на холодной земле; другой напился холодного пива и т. д.
Но это только одна сторона. Другая — это та настоящая бедность или прямо-таки сиротство и нищета, которые вместе с пьянством проникают чуть ли не в каждый крестьянский двор. И после этого мы будем носиться и распинаться перед беднотой и винить воображаемых капиталистов и империалистов, что кого-то они порабощают и эксплуатируют! Да! ведь пьяный-то и бедный продает себя в любое батрачество. Щука глотает пискаря потому, что пискарь не может увернуться от щуки, а трезвый и бережливый труженик всегда обойдется без всякого кулака и капиталиста и не даст себя заглотнуть, как пискаря. А отсюда, главная борьба должна быть не против воображаемых кулаков и капиталистов, а за безусловную трезвость и бережливость, около которых никаким кулакам и щукам нечего будет делать. Но, как это ни очевидно, а правительство все же продолжает хлобыстать всякую спиртную гадость само и спаивать миллионы людей для получения с них верного дохода, ни капельки не краснея и не стыдясь тех громадных человеческих жертв, которые ежегодно приносятся водочному дьяволу. А ведь, помимо описанных жертв в натуре, около одной трети населения настолько порабощено этим недугом наследственно, что не имеет уже энергии, ни охоты жить культурнее и лучше, чем оно живет. Перед ними весь жизненный идеал заключается в одном праздничном разгуле и выпивке, и их уже не тревожат ни рваные дети, ни плохое разваливающееся хозяйство. Тут уж каждый рубль и полтинник, попадающий им в руки от той или иной работы, поневоле идет на водку, так как на такие деньги без связи со всей своей жизнью и поступками действительно ничего другого и не сделаешь, как только купить бутылку или полбутылки. Рубль пропил да на пять упустил в работе. А сколько в год подвернется таких случаев! Но им это неважно, никакие упущения их уже не тревожат, а важно лишь добыть сорок копеек и выпить бутылку вдвоем, и тогда у них все будет так хорошо, что лучшего и не надо. И так им кажется сегодня, так же и завтра, так и всегда. Мой сосед Воронин, замерзший пьяным, так мне прямо и говорил, что он пропивает и рубль и полтинник потому, что все равно на них он своей нужды не поправит, а пьяный напьется и нужду и голых ребят забудет.
— Тебе можно тверезому жить, когда у тебя все заведено и все крепко, а я, куда не оглянусь, у меня и нет ничего, и все валится, — с досадой и завистью говорил он мне.
А когда ему моя жена говорила, чтобы учился жить по-моему, он бранился скверными словами и говорил, что так живут только жиды и татары, а он русский и православный. И, конечно, его никто и не эксплуатировал и не заставлял пить, а жил он хуже всех из деревни. Как и мой отец, он жил на фабрике и приходил оттуда в опорках, по три дня лежал от стыда на печи и никому не показывался, детей у него было много, и от первой жены, которую он побоями вогнал в гроб, и от второй, которую поранил ножницами в ногу и сделал хромой. Он пьяным считал своим долгом делать мне вред и неприятности: зависть разбирала. Запускал на ночь ко мне в огород лошадь, а утром выводил и ломал изгородь, чтобы доказать, что лошадь сама забралась в огород. Дети его таскали с моего огорода овощи и яблоки и ели их на наших глазах. Пьяным он приходил ко мне в дом и не уходил до ночи. А потом ложился на скамейку и говорил, что он будет у нас и ночевать. Выгонять его было опасно, и мы с этим примирились. А когда в мое отсутствие он также не уходил, жена со страху позвала старосту, чтобы его увести (а уж это было ночью), он избил и старосту и разлил горшки с молоком в наших сенях. И хотя староста, позвав мужиков, и отправил его на сутки в холодную, но после боялся сам, как бы он его не сжег за это. А когда я запирал сени и не пускал его пьяным в дом, он поленьями стучал в дверь и грозил разбить окна. Конечно, если бы я тоже пил вместе с ним, наверное, мы давно бы искалечили друг друга, а, может и были бы закадычными друзьями.
И не только по отношению к нему, но и по отношению к каждому дому, как в нашей, так и в соседней деревне, насколько я мог знать окружающее, я не могу ни о ком сказать, чтобы кто-то плохо жил от эксплуатации попов и кулаков, империалистов и капиталистов. Плохо жили только от пьянства, и где его не было или было очень мало, всем жилось довольно сносно. Даже лесники, жившие в помещичьих лесах и получавшие по три рубля в месяц, по два пуда муки и по 12 фунтов круп, и те жили сносно, им разрешалось иметь корову, свиней, давались покосы, отводился огородик для картошки и овощей, они продавали ягоды, грибы, масло и, если не злоупотребляли водкой, отлично обходились в семейных расходах. И, как пример, я знал одного пьяницу (федоровского, деревянную ногу) и мелеховского, Косого Михайлу, более трезвого и порядочного. Первый нищенствовал, ходил по деревням и обманно выпрашивал и денег и хлеба взаймы (без отдачи), а второй жил без большой нужды, хотя и был многосемейный. Да и в семьях наших деревенских мужиков, в первую голову из перечисленных выше покойников от пьянства, было всегда гораздо больше вопиющей нужды, раздоров и побоев и драк, чем в более трезвых семьях. А ведь вопрос о том: пить или не пить — вопрос личный и совершенно не касается государственного строя. И в монархии, и в республике пьют одинаково. Не знаю, если при социалистах пьют и меньше, то это не от доброй воли, не от того, что заразились проповедью трезвости, а лишь оттого, что водка и всякая спиртная гадость продается в десять дороже, чем она продавалась при монархии, и налоги с крестьян тоже берутся в 5–10 раз выше царских, а подделка и домашнее производство разных бражек и самогона жестоко преследуется. Но если и пьют меньше (я верного не знаю), во всяком случае по дороговизне ее пропивают еще больше и еще больше несут нужды и всех тех горьких последствий, которые связаны с пьянством для деревни. А то обстоятельство, что водка, по заявлению пьющих, в республике выделывается по качеству гораздо хуже, больше, говорят, жжет сердце и внутренность, это дает полное основание предполагать, что и болезней и скоропостижных смертей от ней стало больше. Сам я не знал ее качества ни при царях, ни при социалистах, а потому верного сказать не могу. Прожил я трезвым, но похвастаться не могу покоем своей жизни. Правда, выдравшись из нужды малоземелья, в эти годы (1910–1914) мы совсем стали жить хорошо, хотя до самой революции выплачивали долги за землю тем крестьянам, у которых я покупал ненужные им наделы. Но беда и была и снова пришла с другой стороны. На фабрике подмастерье Барбарухин убеждал меня жить, как и все, и пить и курить, как и все. — «Иначе ты будешь дурак дураком», — говорил он мне. — Но вышло наоборот, дураком я не стал, а стал грамотным не по деревне, ну а грамотный мужик, как еще говорил Достоевский, — первый кандидат в тюрьму. Почему? Да потому что он больше знает, больше видит неправды от власти и легче выражает свои мысли и наводит критику. Ну а власть, опирающаяся на насилие, одинакова во всем мире, в какие бы цвета она не красилась и под какой бы вывеской не увлекалась установлением «тишины и порядка». Ни одна из них не любит того, чтобы люди умели рассуждать и обсуждать ее деятельность и, как и римский папа, хочет только того, чтобы все ее подданные признавали ее непогрешимость и мирились со всеми ее экспериментами. Отсюда и началось новое преследование и новые мытарства тюрьмы и суда для меня лично, и новое бедствие для всего моего семейства. Тем более что старший мой сын в это время жил уже в Москве учеником-наборщиком в типографии «Русских ведомостей», куда его приняли по письму Льва Николаевича на последнем году его жизни к профессору Анучину, старшая дочь вышла замуж, и дома за мое отсутствие настоящих работников не было. Наступила война 1914 года, которая, помимо того что ввергла десятки миллионов людей в великую скорбь и бедствия и отняла у крестьян то недолгое благополучие, которое они испытывали с отменой выкупных платежей, принесла еще больно бедствие с вытекавшей из нее революцией, неся и ее последствия.