Ю Бондарев - Выбор
Инквизиторским жестом неподкупного судьи Эдуард Аркадьевич изобразил вокруг головы хаотические зигзаги, обозначающие, как у него плохо мог быть меблирован чердак, и Васильев увидел глаза Виктории: они подавались, расширяясь и наполняясь смехом, от которого ему было не по себе, так же как и от иссера-бледного, педантично выбритого лица Ильи, овлажненного потом.
- Браво, неплохой текст, - сказал Лопатин. - Я бью в ладоши. Но есть ли смысл начинать сию минуту тяжбу между нами, Эдуард Аркадьевич?
- И тем не менее, с кем же она в брачном союзе, не посетуйте на придирчивое любопытство, Александр Георгиевич? - повторил Эдуард Аркадьевич и снова выметнул из стекол очков стаю ехидных чертей, просверкавших копытцами в направлении Лопатина. - С кем она, родненькая, об руку ходит, хочу очень услышать?
- Услышите мало. И неутешительное, - ответил Лопатин, посапывая носом. - Во-первых, правде возбраняется быть насильно повенчанной с сильными мира сего. Если выражаться вашим языком, Эдуард Аркадьевич. То есть выходить замуж с материальным расчетом. Во-вторых, и главное: пусть ходит независимой и гордой русской девой, которую надо любовью и умом завоевывать, а не покупать на ночь на панелях другого мира, чужую красавицу, понимаешь ли ты, в чужеземном платье. Пусть извинят меня Виктория и иностранный гость...
Илья молчал, возбужденно прищуриваясь, глядя на Лопатина.
Эдуард Аркадьевич просиял восторгом и два раза коснулся ладонью о ладонь, изображая знак рукоплескания.
- Грандиозно! Эт-то, Александр Георгиевич, грандиозно! Я - за классическую ясность. Но смею ли я преклониться перед вашей душевной неразвращенностыо и усомниться в сомнительном? Александр Георгиевич! Конечно, чем идеальнее мы, тем не-мы страшнее греха смертного. Вы против заемной правды, но... Спасите от козней дьявола, душа моя! Вопрос в том, не повенчана ли правда некоторым образом с ложью? Такой пикантный, знаете ли, аномальный брак, к которому многие из нас привыкли, к величайшему огорчению!..
- Экий собачий хохот! - выругался Лопатин пренебрежительно. Чрезвычайно игриво что-то вы закатили, Эдуард Аркадьевич!
- Я удивлен вашему удивлению, мой милейший Александр Георгиевич! О, мы в силу свой особой морали ежесекундно и ежеминутно режем в особом принципиальном молчании друг другу правду в распахнутые светлые очи. Мы никогда не опускаемся до лжи, до такой безнравственности, чтобы мерзавцу, жулику и дубочку в кресле вслух напомнить, кто есть кто. О, такие выпады признак невоспитанности и совсем уж не признак мужества. Так что же это ложь? Или страшная правда? Мы защищаем себя каждую минуту, а не правду, Александр Георгиевич.
- Правда всегда страшна, - проговорил Илья споткнувшимся голосом, заглушая окончание последнего слова глотком шампанского, и узко усмехнулся Щеглову, с заостренным вниманием глянувшему на него. - Правда, как и память, дается человеку в наказание. Вспоминая плохое, страдаем. Вспоминая хорошее, чувствуем горечь невозвратимого. Иногда мне приходило на ум, что ложь есть правда, а правда - ложь... Что правда необходима для того, чтобы скрыть ложь, Эдуард Аркадьевич, - сказал он и так же неутоленно и жадно, как пил шампанское, закурил сигарету, шумно выпустил ноздрями дым, поближе переставил на подлокотник кресла пепельницу, уже набитую окурками.
Было несомненно, что он нарушил свой режим, которого, по-видимому, долго и прочно держался, и явно чувствовалось, что он пьянел, - лицо становилось все бледнее, жестче, и будто туманным воспоминанием проглядывало в усмешке его что-то давнее, военное, острое, свойственное в ту пору Илье. И Васильев хотел поймать это выражение, понять и вспомнить, с чем оно было связано, и хотел твердо решить, как начать с ним разговор о Виктории, о ее неразумном и нелепом желании, но Эдуард Аркадьевич мешал ему, воспламененный замечанием Ильи, и продолжал без устали чеканить и кидать на стол нашпигованные жгучим перцем формулы:
- Фу, как ужасно вы сказали, Илья Петрович! Вы, как я понял, имели в виду ту... зазаборную ложь и правду! Уверяю вас, что наша мораль - удар по лжи, которая пышным цветом расцветает только за забором! Там она! Чужая правда - это сорняк! Или же - пух поросячий! Бильярдный парадокс! Сапоги в простокваше!
- Это вы в мой огород булыжник зашвырнули? - поинтересовался Лопатин. Валяйте дальше!
- В ваш и в свой, Александр Георгиевич. В общий!
И Щеглов сел на место, сдернул очки, заморгал безресничными веками и начал визгливо покряхтывать, постанывать смехом, слегка тряся черной бабочкой на туго сжатой воротничком еще крепкой стариковской шее (так он смеялся, вернее - не умел смеяться) и, чистоплотно протирая очки кончиком носового платка, вновь молниеносно и жарко возбудился, заговорил не без колючего вдохновения:
- А мировая история человечества - что это? Жизнеописание Адама и Евы в раю? Увы! Это кровь, пот, несчастья, преступления, сплошной кошмар! Как ее назвать - поиск правды? Несомненно и без-условно! Иисус Христос был всего-навсего распятый проповедник, но... стал сыном божьим, потому что его страданиями люди хотели утвердить правду, прийти к любви. Утвердили? Крестовыми походами? Инквизицией? Так где же, где эдемская благость? Ась? Нет, вся прошлая история Европы - история безумия! Вся нынешняя машинная цивилизация - история безнравственных ученых, водородных бомб, убийств, национализма! Ради истины внесу поправку! История человека должна быть биографией правды, а не сюжетом красивой и доступной дамочки, которая на деньги любовника наряжается по его вкусу то в одно, то в другое платье! Здесь я согласен с вами, милейший Александр Георгиевич! Только здесь, мой друг! - Он изящно бросил очки на переносицу, выразительно нацелился выпуклым испытующим взором на Лопатина и вторично залился неумелым брызгающим смешком: - Ее, матушку-правду, можно не только повенчать с ложью, но и стибрить, то есть украсть, облить помоями или прогнать в три шеи. Как вы это назовете? Порочный брак с гордой девой?
- Вот соображаю, как можно назвать ваш трактат о правде, Эдуард Аркадьевич! - проговорил Лопатин тоном невинной рассудительности. Позвольте вас обидеть невзначай? Выдержите?
- Чудесно! За что же? А ну-ка, ну-ка!.. Как вы желаете меня обидеть, коли я ни бельмеса не соображаю в повсеместной посадке кукурузы? Как назвать хотите?
- Унылая философия осеннего листа. Нудеж, плач, стон, причитания и скулеж. Пессимизм - нехитрая штука.
- Я оптимист, родной мой. Именно я люблю все человеческое. Пессимизм это ползание на четвереньках, а я с детства мечтал расти в высоту, как дерево, не боясь молнии.
- Какие молнии, когда осенний ветер срывает листья. И темнеет в четыре часа. Записки ноября.