Геннадий Сосонко - Мои показания
В январе 1975 года, когда я играл в Вейк-ан-Зее, его попросили прокомментировать для публики наиболее интересную партию тура. Он выбрал мою партию с Брауном, и по ее окончании мы еще долго разбирали вместе головоломные варианты. Ему было тогда семьдесят три года, но в анализе, особенно в комбинационных ситуациях, взор его был по-прежнему остр. А через пару дней Эйве поздравил меня с выполнением первой гроссмейстерской нормы. Я называл его Профессором; он говорил мне «господин Сосонко» или «Генна», смотря по обстоятельствам. Разумеется, мне и в голову не приходило называть его по имени, хотя однажды я услышал, как совсем юный ван дер Виль назвал его Максом. «Ему ж только приятно. А то все «господин Эйве» да «господин Эйве», - пояснил он тогда удивленному мне.
...12 июня 1975 года Эйве и я давали сеансы одновременной игры в Гронингене. Дату эту я запомнил очень хорошо: Профессор только что вернулся из Таллина, где 10 июня был на похоронах Пауля Кереса, друга и соперника еще с довоенных времен.
Сеанс был нелегким. Игршш мы в студенческом клубе, и молодые люди с длинными по тогдашней моде волосами насыпали табак на папиросную бумагу и ловко, едва смачивая ее слюной, скручивали настоящие сигареты. Для них не существовало авторитетов, они играли волжский гамбит, норовя при первой же возможности привести своего коня на d3; многие после сделанного хода тянулись рукой к несуществующим часам, что выдавало в них испытанных турнирных бойцов. Одним словом, это был трудный сеанс, и Эйве пришлось, конечно, еще труднее, чем мне.
В купе поезда по дороге в Амстердам он сразу извлек из папки, которая всегда была при нем, стопку документов и углубился в чтение, время от времени делая пометки. «Через несколько дней заседание Исполкома ФИДЕ, и я должен всё привести в порядок», — сказал он, встретившись с моим вопросительным взглядом. Был уже поздний вечер, но Эйве совсем не выглядел усталым, наоборот, он был скорее доволен: шахматный праздник в Гронингене удался, сейчас он на пути домой, он пишет, он работает, и время не проходит Даром, и поезд движется, и он пишет, и время не проходит даром, и поезд движется, и он работает...
Когда мы уже подъезжали, он взглянул на часы и начал о чем-то переговариваться с проводником: «Поезд запаздывает, и я боюсь, что жена, не дождавшись меня, вернется домой», - объяснил он. «Ну, так что ж, Профессор, — неосторожно заметил я, - тогда вы возьмете такси». Эйве внимательно посмотрел на меня: «Четвертый номер трамвая идет до моего дома, господин Сосонко». У четвертого номера амстердамского трамвая по-прежнему тот же маршрут, и от его кольца до дома на Менсинге, где он тогда жил, надо было пройти еще порядочный кусок...
Перед матчем с Алехиным у маленькой Элс Эйве спросили в школе: «Что произойдет, если твой отец станет чемпионом мира?» — «Тогда у нас будет курица на обед», — отвечала девочка.
После выигрыша матча Эйве в ответ на предложение Флора отдохнуть с месяц на Ривьере заметил: «У меня нет и гривенника для того, чтобы добраться до станции». У него не было денег на такси после выигрыша последней партии матча, трамваи из-за сильного снегопада не ходили, и он отправился домой пешком. Сорок лет спустя Эйве, разумеется, мог позволить себе взять такси, но дело было не в деньгах. Определение «скупой» было бы неверным для его характеристики. Понятия «экономный», «бережливый» ближе к истине, но тоже, по-моему, не вполне отражают существа дела. Его почти аскетический образ жизни был вызван не отсутствием материальных средств — в последние десятилетия жизни он мог уже многое себе позволить, — но воспитанием и внутренней установкой на полную независимость от жизненных обстоятельств. Здесь свою роль сыграли и кальвинистская среда, в которой он рос, и скромный быт в семье школьного учителя, и весь комплекс понятий, которым более других соответствует голландское слово «fatsoen»[ 10 ].
Одет он был всегда очень аккуратно и очень буднично. Его это мало интересовало, равно как и то, что он ел: мысли и заботы об этом оторвали бы его от многочисленных обязанностей. Он никогда не ходил в ресторан, ужиная обычно за полчаса, после чего уходил к себе. «У нас дома ели в восемь часов, в час и в шесть часов вечера, на ночь нам давали стакан молока, — вспоминает Еле Эйве. — Во время еды отец всегда слушал последние известия по радио. Если он смотрел по телевизору какой-нибудь пустой сериал, то делал при этом, как правило, что-либо еще. Нередко были включены и радио, и телевизор, и он слушал и смотрел одновременно. Он постоянно бывал в разъездах, но условия в этих поездках были всегда спартанские, он избегал малейшего комфорта, в поезде не брал спального места».
Он никогда не вел дневников, но аккуратно записывал все расходы в специальную тетрадь. Несколько таких хранятся в центре Макса Эйве в Амстердаме, только в графы прихода и расхода аккуратным мелким почерком внесены анализы шахматных партий...
По природе своего шахматного таланта он был в первую очередь тактиком, но, как заметил Карпов, просматривавший однажды партии Эйве с целью собрать материал по теме жертва ферзя, ни одной такой в его партиях он не обнаружил.
Крогиус пишет, что у Эйве «заметно преувеличенно-почтительное отношение к материалу. Надо сказать, что многие ошибки Эйве, и не только в дебюте, связаны с преувеличением роли материального фактора».
Отражение жизненной концепции? Не совсем. Даже когда единственным источником дохода являлось жалованье преподавателя математики в женском лицее, у него всегда кто-нибудь гостил. Смыслов вспоминает до сих пор о трех замечательных днях, которые он провел в Амстердаме, оставшись с Кересом после какого-то турнира в доме Эйве. Средства на его многочисленные поездки по миру в качестве президента ФИДЕ шли, как правило, из фонда Эйве, пополнявшегося им самим за счет сеансов, лекций, показательных партий.
Он мог отправиться домой после трудного сеанса на трамвае, но на другой день, не задумываясь, пожертвовать крупную сумму на дело, которое считал правильным и полезным. Он нередко одалживал деньги нуждающимся шахматистам, как, например, Давидсону, Ландау и ван ден Бергу, хотя и знал, что одолженных денег, возможно, придется ждать долго, очень долго...
В конце 70-х был создан комитет, чтобы помочь Яну Тимману в борьбе за первенство мира, и Эйве стал одним из его членов. Он поддерживал комитет лично, платя немалые суммы из своего кармана, но избегая афишировать это. Очевидно, что он хотел продолжить традицию комитета Эйве: мне помогли тогда, теперь мой черед помочь.
В его мировосприятии это было долгом (ключевой термин для понимания сущности Эйве) и правильно во всех смыслах: для Тим-мана, для шахмат, для Голландии. Последнее слово не было для Эйве пустым звуком. Дочери вспоминают, что видели его плачущим единственный раз в жизни — 15 мая 1940 года: «Мы еще не ушли в школу — отец сидел в кресле и его брил парикмахер, который обычно приходил к нему по утрам. Радио было включено, и отец услышал сообщение о капитуляции Голландии».