Захар Прилепин - Непохожие поэты. Трагедии и судьбы большевистской эпохи: Анатолий Мариенгоф. Борис Корнилов. Владимир Луговской
От огромной жадности к существованию — до огромной невозможности жить, как вскоре подтвердит Маяковский, расстояние — один шаг.
МНОГОЭТАЖНЫЙ БРОВЕНОСЕЦ
Непрестанная весна и весенняя слава кружат голову Луговскому. Женщины, конечно же, появляются — они тоже символ весны не меньший, чем воспоминания о колчаковцах, будённовцах и продотрядах. Всюду поклонницы, от них не убежать, особенно если не хочешь убегать.
Итог: обожаемая жена — Тамара Груберт — в 1929-м подаёт на развод.
Удар сильнейший — Луговской всё это переживает более чем болезненно.
Когда такая весна вокруг — всё же должно прощаться! Или не всё?
В общем, в том же году он женился на Ольге Алексеевне Шелконоговой, дочери фабриканта.
Иногда пишут, что брак был фиктивный, — нет, это ошибка.
Они — венчались, чего от них никак не требовалось. Луговской, у которого оба деда были священниками, значение венчального обряда понимал.
Но спустя считаные месяцы Луговской собирается вернуться к Тамаре и с Шелконоговой прощается «навсегда» — о чём отчитывается Груберт в письмах. Рассерженная тем, что Володя возвращается слишком медленно, Тамара обвиняет его в «трусости». Луговской объясняется: я уже поселил в своей квартире Ольгу Алексеевну (он так и называет свою вторую жену, по имени-отчеству) и не мог её выгнать столь стремительно — «как элементарно порядочный человек и друг женщины». Поэтому ждал, когда она уедет с «экскурсией друзей попутешествовать».
Мелодрама! И заодно, как водится, квартирный вопрос.
Хотя не только это. «Проходившая тогда у неё чистка и доносы на неё как на дочь крупного буржуа, — пишет Луговской первой жене, — заставили меня помочь ей, т. к. на чистку она явилась как жена пролетарского писателя — т. е. до отъезда я не оформлял развода».
В этом уже есть определённое, — да что там, — даже очевидное благородство. Он прикрывает свою мимолётную, и по сути уже бывшую жену, легко ставя на кон свою едва начавшуюся, но такую звонкую карьеру.
Одновременно он пишет Тамаре: «Мне нужно всё — или ничего… Мне нужна ты вся… Я хочу тебя видеть как венец своего мира, как высшую моральную силу и высшую правду. Дай ответ, полный и конечный. Иди ко мне со всей силой и нежностью твоей природы».
Она не идёт.
Разлад с обожаемой женщиной и вся эта низкая круговерть едва не приводят Луговского к самоубийству. По некоторым косвенным данным, попытка суицида имела место. Оказалось, что жизнь тоже умеет «натягивать нос».
В архиве Луговского сохранился листок с записью следующего содержания:
«Основания для самоубийства:
1 — Она ушла
2 — Денег не занять даже у (нрзб.)
3 — Она опять-таки ушла
4 — Она ушла и значит всё кончено
5 — Меня невозможно читать
6 — Редакторы весь роман исполосатили
7 — Домком применяет особый нажим
8 — Она ушла, обозвав меня писателем».
Всё это — домком, редакторы, она ушла — было бы смешно и напоминало бы то ли эпизодического героя Ильфа и Петрова, то ли персонажа Михаила Булгакова — но ничего смешного здесь нет, конечно.
Далее на том же листке Луговской записывает:
«Сомнения (?) затруднения:
1 — Револьвер не дают из простого опасения
2. Рельсы уродуют лицо и организм
3. Петля — не (нрзб.) у Сергея Есенина
4. Для принятия яда — (нрзб.)».
Обратите внимание — даже эта записка, которая вполне могла стать предсмертной, неизбежно выдаёт поэта. Если четвёртая строка завершается чем-то вроде «клизм», то перед нами готовое, случайно сложившееся, четверостишие — срифмованное, организованное ритмически и стилистически.
И, наконец, третья часть записки:
«Возражения против:
1). Исключительно весело
1. Желание есть
2. Потребность сна
3. Всё-таки я буду писателем…»
Посыл финальной части записки естественным образом берёт своё.
Выспался, позавтракал в ресторане на нежданный гонорар, плюнул на безденежье — и рванул дальше в жизнь, на публику, на сцену.
В конце 1920-х Луговской уже всероссийская звезда. В газетах пишут, что ему сомасштабен только Пастернак. Луговской к тому же умел себя подобающе нести, о чём наперебой рассказывают все мемуаристы.
Кто это у нас написал такие прекрасные стихи? Неужели вот этот красавец? Боже ж ты мой!
Лев Левин, цитата: «Увидев Луговского, мы сразу были покорены. Да, он выглядел именно так, как и должен был выглядеть автор “Мускула”. Высокая и стройная фигура, широкие плечи, густые, гладко зачёсанные назад, блестящие волосы, просторный пиджак, показавшийся нам неслыханно элегантным, узкие бриджи, пёстрые спортивные чулки». Это 1929 год — и 28-летний Луговской кажется студентам взрослым, огромным.
Будущий поэт Александр Межиров увидел Луговского совсем ребёнком и запомнил на всю жизнь:
«Он стоял на сцене, высокий и сильный. Неслыханно красивый. С гордой головой. Весь “слажен из одного куска”. И в четверть прекрасного голоса (настоящая октава) свободно читал великую поэму войн и революций “Песню о ветре”. В зале стояла тишина, как при сотворении мира. Я не мог поверить, что всё это на самом деле.
Няня сказала мне: красиво поёт. Наверное из храма перешёл». (И почти угадала.)
Эдуард Бабаев: «Он был гигант в сравнении с другими, как будто вышел только что из свиты Петра Великого».
Поэт Лев Озеров:
«Я видел его на Петровке. Был летний, очень жаркий день. Луговской не шёл, а плыл в своём ослепительно белом костюме, как линкор среди лодок и парусников.
Мне он казался многоэтажным».
Поэт стремительно получает прозвание: броненосец советской поэзии.
У него были, помимо роскошного голоса, роскошной осанки, роскошной жестикуляции (даже Евтушенко, десятилетия спустя застал его «древнегреческие вздымания рук»), роскошной гривы — ещё и роскошные брови. Поэтому «броненосца» скоро переделали в «бровеносец советской поэзии». Что, собственно, придало образу лишь некоторый трогательный оттенок.
Кукрыниксы уже в 1920-е рисовали шаржи на него (с этими самыми бровями, схожими до степени смешения с гривой Пегаса, которого мощно держит за узду Луговской). Их рисунки тоже признак успеха необычайного. Да что там Кукрыниксы — даже Владимир Маяковский рисовал на него шаржи чуть позже.
…Что до любимой Тамары — то Луговской не теряет надежды её вернуть.
Именно ей он отчитывается во всех поездках — как жене, как самому близкому человеку: «Вокруг меня крутятся десятки и сотни людей. Выступления — это нездоровая вещь. Эстрадный массовый успех, который мне так нравился, теперь даёт только ощущение нервной затруднительности. Приятно только работать и пробивать группу и себя. Успех конструктивистов и мой в частности более чем крупный. Молодёжь тянется к чему-то новому, она жадно, судорожно читает те новые ритмы и свежие мысли, которые мне приходится бросать».