Дмитрий Быстролётов - Пир бессмертных: Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 3
Показалась толпа перед входом в амбулаторию. Едейкин отошёл, мы протискивались к двери порознь, как будто бы шли врозь и ни о чём не говорили.
Коридор. Первая дверь направо — перевязочная, вторая — мой кабинет. Прямо против двери — стол, за ним уже сидят два инвалида-регистратора с графлёной бумагой, перьями и чернильницами. Между ними садится Едейкин, тут же санитар Сидоренко с аппаратом Рива-Роччи. Справа от них на стульях сидят три пахана. Сероглазый широколицый украинец, смуглый узбек и приземистый пожилой рыжеватый мужчина в очках. Все трое — бывшие полковники: один бандеровских войск, другой — гитлеровского Мусульманского легиона, третий — власовского штаба. Это — признанные вожаки, их авторитет безусловен, их слово — закон. У каждого в кармане по железной гирьке в виде огурца — стукнет в сердце, и человек упадёт замертво без следов удара — вата телогрейки и бушлата всё скроет. Паханы охраняют меня и себя, свой авторитет, свою систему правления. Без их участия приём невозможен: работяги идут не столько за лечением, сколько за освобождением, идут с кулаками, палками, ножами и топорами, идут с твёрдым намерением выбить из врача включения своей фамилии в заветный список.
Список этот — двести фамилий, то есть десять процентов работяг, а ведь на вечерний приём прут все инвалиды и обслуга, а в зоне — три тысячи человек, и своих больных я должен записать во что бы то ни стало. Фактически для желающих отдохнуть или остаться в зоне «по делу» сохраняется 10–20 мест, из-за них-то и разгорается ожесточённая борьба.
Сидоренко для начала измеряет давление мне. 200/160. То-то так пошатывает, точно голова валится с плеч.
Из всех сегодняшних больных я, врач, буду самым больным: себя самого я обязан направить в больницу прежде всех!
Мой персональный шпик еле сдерживает напор у дверей.
Бандеровец поднимается и смотрит на меня исподлобья:
— Доктор, вид нас, украинцев, запышыть зараз трёх — Носюка з 30-й, Хволыньского з 38-й, та Дуба з 15-й. Нужные хлопцы. У всих болыть у грудях. Будут лежать тихо, не подведуть.
Мне особенно импонирует узбек — сухой и темнолицый, с ласковой улыбкой утончённого убийцы-садиста. У него аристократические пальцы, и зубы впереди слегка расставлены врозь — так, что, говоря с кем-нибудь, он всегда тонкой струйкой цыкает слюну в сторону.
— Ми вас просим, доктор, — он сладко щурит чёрные глаза, цыкает слюну в угол, щёлкает длинными бронзовыми пальцами и заканчивает: — Улынбаев из 48-й, Гамидов из 49-й и Османбеков из 56-й. Очень кароший люди, спокойный, больной — всё на сердце. Спасибо!
— От нас, — говорит власовец, поправляет очки и читает по бумажке: — Иванов из 14-й, второй Иванов из 32-й и Переверзев из 8-й. Не подведут. Запишите всем понос с маленькой температурой. Спасибо.
Регистраторы скребут перьями.
— Ого, уже девять человек! А что я буду делать на приёме? Навал-то будет какой! Меня разорвут на части!
Паханы ухмыляются. Садятся вразвалку.
— А мы зачем, дорогой доктор?
Узбек вытягивает обе руки с удивительными смуглыми пальцами и делает ими изящное движение, как будто он душит кого-то. Паханы одобрительно кивают головами. Узбек цыкает в угол и командует моему шпику у двери:
— Впускай!
Шпик отсчитывает тридцать человек. Все быстро снимают рубахи. Десять суют термометры под мышки и становятся спиной к стене справа, десять становятся слева. Остальные десять подходят к столику, и Сидоренко быстро измеряет им давление. Приказ капитана — у кого артериальное давление более 185 — освобождать. Эти больные — хроники, знающие порядок: они записываются, благодарят и идут за лекарствами в процедурную. Если давление недостаточное, но высокое, скажем, 180, я слушаю сердце и подгоняю цифру под законную. Список гипертоников ведётся отдельно, капитан завтра сам будет их слушать, и за эту категорию больных я спокоен. Хирургические больные тоже не проблема: они показывают товар лицом и исчезают.
Но вот к столу подходит смуглый широкоплечий человек со скуластым лицом и узкими глазами, известный в зоне хулиган.
— Сюняев Амин Энверович, 36-я бригада. Пиши на завтра, доктор.
— Постой, как это «пиши»? Вы чем больны?
— Сам знаю чем! Пиши на завтра, говорю!
— Я не записываю по желанию. Что болит?
— Рука.
Сюняев протягивает руку. Из рукава у него торчит кончик ножа.
— Видел?
— Видел.
— Записываешь?
— Нет.
Татарин молча протягивает руку и берёт меня за плечо. Вдруг встряхивает так, что моя больная голова едва не слетает с плеч.
— Ну? — цедит он сквозь зубы.
Тогда со стула не спеша встаёт узбек. Цыкает в угол и подходит к татарину. Медово улыбается.
— Зачем ми волнуемся? Почему ми волнуемся? Ва-ва, очень неприлично!
Лицо татарина темнеет. Руку с ножом он прячет за спину.
— Ты понимаешь, Сафар, мне надо… Я…
— Так в чём дело, дорогой? Ты мине скажи твоё дело, я тебе помогу! Идём, идём, дорогой, не надо шуметь!
Пахан берёт коренастого под руку и выводит из приёмной. Шпик впускает новую партию. Узбек возвращается один, приглаживая телогрейку.
— Ну как?
— Ми ему объяснял, он стал спокойный.
И вдруг ЧП! И какое неприятное: потеря драгоценного времени! Какой-то низенький дядька явно украинского вида разворачивает тряпку на правой руке — оказывается, у него раздроблена концевая фаланга первого пальца и суставной конец кости второй фаланги правой руки.
— Так что же ты молчал? Почему не пришёл прямо с вахты?
— Пышов вечерять.
— С таким пальцем?!
Дядька сопит, и добиться от него толку некогда, только потеряешь время. Я веду его в соседнюю комнату. Снимаю проволоку, которой раненый перетянул кисть у запястья, накладываю жгут, обкалываю палец новокаином, отрезаю всю раздавленную фалангу вместе с костью второй фаланги, а из мягкой ткани и кожи формирую подушечку — с ней потом будет удобнее и легче жить. Накладываю шов.
Чёрт!
Капля горячего пота с моего носа капает прямо на шов!
— Цэ нычого, заживеть, як на собаке! — успокаивает меня раненый и радостно уходит: он потерял трудоспособность по первой категории, больше за зону ему не выходить, он спасен!
Так они идут сотня за сотней. Часто от моего диагноза зависит их жизнь. Жара и духота такие, что пот бежит со всех, как вода. Я изнемогаю. И вдруг тонкий, дрожащий вой рельсы, точно перебор струн гавайской гитары — нежный, мягкий. Отбой! Я падаю на стул. Закрываю глаза. Лихорадочно соображаю. Кажется, настоящих больных отобрал и завтра буду лечить всерьёз. Кое-кого покажу начальнику. От напряжения ещё кружится голова.