Надежда Кожевникова - Незавещанное наследство. Пастернак, Мравинский, Ефремов и другие
Пожар случился из-за неисправности в электропроводке. Владельцы, спасая имущество, забыли про старика. Классика, Чехов, "Вишневый сад", все тот же вопль: человека забыли! И ведь забыли действительно.
Борисыч, с ожогами первой степени, скончался не сразу. Врачи дивились: в такие-то годы поразительно крепкий организм. Мариша, примчавшись в больницу, куда он был в беспамятстве доставлен, караулила его бред, отцедив одну внятную фразу: "Поле, рожь, васильки, батюшка в церковь спешит на воскресную службу, радость какая, дай руку мне…"
– Сигарету дай, – потребовала Ксюша, усевшись на тот же стул в нашей кухне, с которого только что поднялась ее мать, рассказывавшая, рыдая, про васильки. Мать ушла, дочь явилась.
Волосы она отрастила, выжженные перекисью до бесцветности они контрастировали с темнотой ее глаз с косинкой.
– Так, выпивали? – спросила. – А мне что-нибудь оставили?
Не дожидаясь ответа, налила в рюмку остатки вина, выпила залпом. Я молчала. Роль буфера в их откровенной, матери с дочерью, вражде мне выпадала не раз, но в теперешних обстоятельствах я предпочла бы уклониться. Было, все уже было, скандалы, когда обе визжали так, что голоса их делались неотличимы. Были ночи, когда Ксюша дубасила в дверь, а родители ее не впускали. Были исповеди, когда обе изливали такое, что нельзя, не может выговорить о дочери мать, а дочь – о матери. Но отстраниться не удавалось.
Бодрость Борисыча, его немеркнувшая улыбчивость, гулкая басовитость уже не обвораживали, а раздражали. Неприятное и в Марише обнаружилось. В ее энергичности, общительности, многолюдстве сборищ, на которых отсутствовала ее дочь, что как бы не замечалось, не мешало веселью, тостам, исполнению старинных романсов под аккомпанемент рояля, обсуждению литературных новинок, концертов, выставок, и в один из моих приездов внезапно открылась карикатурная, подноготная сторона этих потуг на возвышенность, духовность.
Звучал рояль, гости, Маришины друзья, пели, разевая рты, практически у всех не доставало зубов, и я обнаружила вдруг их сходство со зловещими персонажами Босха. Отмечалась то ли чья-то защита диссертации, то ли публикация научной статьи, что-то, короче, важное, значительное, ценимое в их, называемой культурной, среде, а на меня накатило бешенство, я поняла, что мне надо уйти, я с собой не слажу.
Ксюши не было и в тот раз. Мы с ней не видались почти год, с поминок Борисыча, который все же как-то сдерживал семейные страсти, а когда мать и дочь остались вдвоем, стало, верно, совсем невмоготу. Мариша трехкомнатную квартиру продала, Ксюшу отселила в коммуналку в районе Преображенки, а сама въехала в двухкомнатную, освободившуюся после отъезда супругов-анестезиологов в Штаты.
Так на нашем шестнадцатом этаже возник Шура. "Теперь у нас есть свой "новый русский", – сообщил новость Коля, но сильно завысил Шурины финансовые возможности. На нового русского тот не тянул, иначе не позарился бы на жилье в блочном доме, а взял бы планку покруче. Но то, что у него имелся подержанный «Мерседес», и за Маришину трехкомнатную он выложил сто десять тысяч долларов наличными, застлало глаза. Шуру восприняли как взаправдашнего миллионера, не видя, не зная настоящих, хапнувших прииски, заводы, рудники, и уж они квартирами с так называемой улучшенной планировкой не прельщались, а виллы скупали на Лазурном берегу, особняки в Париже, поместья в Лондоне.
Обмишурились с Шурой и грабители, не пожалевшие усилий, чтобы с чердака просверлить лаз, проникнуть в квартиру через потолок и с сожалением убедиться, что кроме мраморной ванны ничего ценного у псевдобогатея нету. Но это случится потом, а пока что эту самую ванну, Шурину гордость, монтировала бригада, возглавляемая инженером, до того работавшим на космодроме Байконур. В новых условиях каждый выживал как мог. Или не выживал.
Марише Шура оказал услугу, на которую она, как сама признала, не рассчитывала, одолжив ей деньги на покупку двухкомнатной, но тут же добавила, что ведь иначе и его с ней сделка не состоялась бы, то есть в основе его якобы благородства лежала корысть, личная выгода. Истинное благородство, по ее понятиям, исключало какие-либо практические мотивы, и если они имелись, благодетель сразу лишался ореола, падал в ее глазах. Кроме того (она со мной поделилась), речь у Шуры безграмотная, вульгарные манеры – ее задевало, что она уступает свою квартиру человеку, чуждому ее кругу. Но, к сожалению, в ее кругу обладателя ста десяти тысяч долларов не нашлось.
Шура, правда, помогал ей переезжать, таскал мебель, вешал картины, но Маришу и тут трудно было провести. "Он ждет, когда я умру, – сказала, – тогда снесет стены, квартиры соединит, и будут у него пятикомнатные хоромы". В выражении ее лица прочитывалось твердое намерение подольше, а, возможно, вообще никогда не умирать.
Между тем с коварным Шурой, ждущим Маришиной смерти, я познакомилась у нее же в гостях. Эстафета сплоченности всех со всеми укреплялась на нашем этаже за счет вновь прибывших. Парень действительно оказался простоват, среди Маришиных высокоинтеллектуальных друзей робел, а вот Мариша вела себя отменно, великодушно к его промахам. Сказывалось воспитание, приверженность к демократическим идеалам, традиционно свойственные ее среде. Шура, выбившийся из грязи в князи, был почти что прощен: все же его сто десять тысяч долларов способствовали удержанию Мариши на плаву, сохранению ею лица, главным в котором являлось осознание своего собственного достоинства.
Некоторое время спустя на подержанном Шурином «Мерседесе» Мариша отправится в скорбный путь, в Подольск, опознавать Ксюшин труп. А из поля зрения своей матери она исчезнет за полгода до того. "Я устала, не понимаешь разве, как я устала…" – услышу от Мариши укоризненное на свой вопрос, как у Ксюши дела и где она. Неделикатность мою осудят и гости, собравшиеся за столом, отмечая опять что-то важное, что именно – забыла.
Но помню Маришин крик: убили, убили! Все мы, Коля, Шура, я, выбежим в общий коридор. Для обряжения покойницы у меня нашелся черный шелковый шарф, но не пригодился. Труп пролежал в овраге с осени до марта, когда снег начал таять. Отпевали Ксюшу в закрытом гробу. Службу вел Маришин духовник. У нее были знакомства во всех жизненно важных сферах.
Я видела Ксюшу в последний раз, когда она, как обычно, явившись за сигаретами, расположилась у нас на кухне и вдруг, задрав кофточку, показала мне свой живот. Я зажмурилась: "Ксюша, Господи, что это?!" – "Да сигареты тушили, пьянь, отморозки. Ты ведь как, прилетела-улетела, и ничего-то не понимаешь про нашу жизнь".
И правда, я мало что уже понимала, с каждым приездом все меньше. Входя в лифт, здоровалась по инерции, в Женеве обретенной, и спотыкалась о хмурые, недоумевающие лица. Сноровку былую утратила за хамство тут же отбрить. Меня выпихивали из очередей к прилавкам, на автобусных остановках, от вагонов в метро, и унижала не грубость, вполне объяснимая, а собственная беспомощность.