Борис Носик - Тот век серебряный, те женщины стальные…
«Равно на всех» говорит, вероятно, о том, что была она не слишком влюбчива. Но в нее были влюблены многие. В том числе и упомянутый выше Осип Мандельштам. Он и назвал Саломею Ивановну Соломинкой (или Саломинкой) и написал стихи, обеспечившие ей место в истории русской поэзии. Он наверняка рвался в ее спальню на Васильевском острове, даже описал эту спальню, но вряд ли преуспел в чем ни то более осязаемом: у него были свои заморочки. Так или иначе, остались стихи (где упомянута к случаю или без случая леди Лигейя из Эдгара По, бывшего в большой моде):
1 ……………………………………….
В часы бессонницы предметы тяжелее,
Как будто меньше их — такая тишина,
Мерцают в зеркале подушки, чуть белея,
И в круглом омуте кровать отражена.
Нет, не соломинка в торжественном атласе
В огромной комнате над черною Невой,
Двенадцать месяцев поют о смертном часе,
Струится в воздухе лед бледно-голубой.
Декабрь торжественный струит свое дыханье,
Как будто в комнате тяжелая Нева.
Нет, не соломинка — Лигейя, умиранье, —
Я научился вам, блаженные слова.
2 Я научился вам, блаженные слова:
Ленор, Соломинка, Лигейя, Серафита.
В огромной комнате тяжелая Нева,
И голубая кровь струится из гранита.
Декабрь торжественный сияет над Невой.
Двенадцать месяцев поют о смертном часе.
Нет, не соломинка в торжественном атласе
Вкушает медленный томительный покой.
В моей крови живет декабрьская Лигейя,
Чья в саркофаге спит блаженная любовь.
А та, соломинка, быть может Саломея,
Убита жалостью и не вернется вновь.
Уж наверняка рассказала поэту тоненькая хрупкая Соломинка о бессоннице «в своей огромной спальне», о страхе смерти (до которой ей еще было ждать лет семьдесят). Говорить, рассказывать и слушать чужие рассказы в своем салоне она любила до смерти. Тем и занималась, другого у нее, прославленной, не было занятия ни в серебряном ни в последующем страшном веке, который она, кстати сказать, горячо приветствовала.
О Саломее времен самого ее расцвета вспоминала другая звезда серебряного века, любимейшая писательница императора Николая II и всех его подданных, тоже, между прочим, великая обольстительница Надежда Тэффи:
Не писательница, не поэтесса, не актриса и не певица — сплошное «не»… Но она была признана самой интересной женщиной нашего круга. Была нашей мадам Рекамье, у которой, как известно, был только один талант — она умела слушать. У Саломеи было два таланта — и слушать, и говорить. Как-то раз она высказала желание наговорить пластинку, которую могли бы на ее похоронах прослушать друзья. Это была бы благодарственная речь за присутствие на похоронах и посмертное ободрение в их печали.
«Боже мой! — завопил один из этих друзей. — Она хочет еще и после смерти разговаривать!»
У нее был многолетний роман с поэтом Рафаловичем, с которым она уехала в Крым, а после революции перебралась в Грузию. А уж из Грузии ее вывез во Францию совершенно фантастический человек, приемный сын Горького и брат Якова Свердлова, потерявший руку на войне, сражаясь за Францию, и ставший разъездным агентом французской (а может, и не только французской) разведки. В 1920 году он находился в составе французской миссии в Крыму и на Кавказе, где встретил (вероятно, уже не в первый раз) знаменитую Саломею. Через много лет в Лондоне она так рассказывала об этом своему старому другу, сыну Алексея Толстого Никите:
Когда после революции Грузия сделалась самостоятельной, туда приехали представители всех стран. И приехал в Грузию большой дипломат Кув де Мартель. Его помощником был Зиновий Пешков, хорошо выглядевший, к тому же говорящий по-русски и дипломат. Зиновий имел у меня успех. И в один прекрасный день он мне говорит: «Слушайте, нас отзывают. Мы завтра должны уехать в Париж, спешно. Поедемте со мной». — «Завтра? Едем». Я уехала без паспорта, без всего, как была, с маленьким чемоданом…
Саломея Николаевна рассказывала, что ее не пропускали без виз через границы, и на болгарский границе, беседуя с таможенниками, Зиновий увидел какой-то бесхозный почтовый штамп, шлепнул им по бумажкам Саломеи и воскликнул: «Слушайте, так вот же у меня болгарская виза!» Удалось обмануть не только болгар… Так он привез первую красавицу петербургского серебряного века в Париж и жил с ней счастливо, по ее утверждению, по меньшей мере два года. И произвел на удивительную женщину столь же сильное впечатление, как ее первый муж.
Зиновий Пешков дружил с целым светом — с «папенькой» Горьким, с его агентурными женами (М. Андреевой и М. Будберг — к первой из них он обращался в письмах так нежно, что не знаешь, что и подумать), с множеством самых разных хорошо известных людей. Французская полиция была в смущении от его контактов с большевиками, но Второе бюро французского МИДа своего агента в обиду не дало. Может, и большевики остались не в обиде… При этом Зиновий был, похоже, человек православный. И — светский. Это отмечала и Саломея, сама женщина светская: «Он — абсолютно светский человек. Интересы у него чисто авантюрные. Понимаешь, ему надо было все знать, смотреть, видеть, куда-то мчаться, сражаться. Это был настоящий авантюрист в хорошем смысле слова: войны, путешествия, знакомства и никаких препятствий!»
Признайте, что портрет светского человека, нарисованный красноречивой «соломинкой», вполне мог бы сойти за портрет разведчика. Но ведь она и сама была авантюристкой и, скорее всего, разведчицей, как, вероятно, и ее дочь, которая стала в Париже членом французской секции Коминтерна и пламенной коммунисткой. В Париже у Саломеи был симпатичный дом близ Елисейских полей, на улице Колизеевской (рю Колизе), о чем так сообщал ее друг-поэт Илья Зданевич:
На улице парижской
Колизея
Жила годов пятнадцать
Саломея,
Порядок домовой 4 дважды.
Прохожий, снимите шляпу
Каждый.
В письме к Саломее сам довольно сомнительный человек Зданевич заверял ее в их сходстве, родстве: «Меня влечет к Вам некоторый авантюризм Вашей натуры. Вы, конечно, искательница приключений, а потому родственны мне».
В Париже Саломея общалась по преимуществу с просоветской публикой, посещала уик-энды в коминтерновском гнезде художника и издателя Люсьена Вожеля Ла Фезандри близ Сен-Жермен-ан-Лэ, где агитировали за возвращение эмигрантов в СССР в самый разгар репрессий.
В старости венгерский коминтерновец граф Кароли с удивлением вспоминал, что хозяева богатой коминтерновской дачи «принимали на английский манер, без церемоний… Завсегдатаями были компания русских белоэмигрантов, армян и грузин, темноволосых женщин с угольно-черными глазами, возлежащих на низких диванах с подушками и громко разговаривавших по-русски, на языке, которого не понимали ни хозяин, ни его жена, ни прочие гости…» А может, все же понимал кое-кто, раз Вожель, по свидетельству старенького графа, «вечно был окружен советскими из России, журналистами и начальниками».