Василий Бетаки - Снова Казанова (Меее…! МУУУ…! А? РРРЫ!!!)
Летом мы иногда недели по две жили в Павловске по соседству со знаменитым иллюстратором детских книг художником Конашевичем.
У Пантелеевых, хоть это и было в те годы запрещено, под Новый всегда ставилась ёлка, и меня непременно звали ее украшать. Анна Алексеевна знала, как я ждал этого дня. Она была очень добрая, знала множество сказок, зябко куталась в белую шаль, и серый пушистый Маркиз был её котом. А в 35 году она простудилась и умерла от плеврита.
В том же 35 году ёлки официально разрешили, и мы тоже стали ставить ёлку. Праздник родители устраивали на широкую ногу — приходила куча ребятишек со двора и дети родительских знакомых. Александр Петрович наряжался дедом-морозом. Ему не нужна была ни вата, ни парик, так как у него были седые длинные и густые волосы. Только вот бороду ему отец приносил с киностудии. Огромный рост и мхатовский бас дополняли картину. Весьма внушительный был Дед Мороз. И видно сразу — очень добрый. Только никогда не улыбался. Я за все годы, что знал его, ни одной улыбки не видел.
Однажды (заканчивался то ли 36 год, то ли все-таки 37 год?) поставили ёлку; все приглашенные собрались, кроме одного, корейского мальчика Ралика. Ралик был на год меня моложе и жил со своими родителями через площадку от нас. Мне не хотелось начинать без него праздник, а он почему-то опаздывал. Я попросил маму позвонить в их квартиру и поторопить, но она сначала как-то невнятно отказывалась, а потом вышла и тут же вернулась в комнату, сказав, что Ралик и его родители уехали к кому-то в гости. Я почувствовал себя обиженным: уехать и мне ничего не сказать — как же так?
Одновременно я заподозрил маму в каком-то вранье: не могла же она за те несколько секунд, что ее не было в комнате, успеть позвонить в квартиру через площадку, поговорить с кем-то из соседей и узнать о том, что Цои уехали. Я ничего не сказал, стыдно было при гостях. Но настроение было испорчено.
А назавтра мама мне объяснила, что родителей Ралика арестовали: пришли красноармейцы с винтовками и их увели, а Ралика «отправили в приют или в детскую колонию». Мне было велено никому об этом не говорить, «делай вид, что ничего не знаешь».
В тот же вечер отец сказал мне: «Вот пойдёшь в школу, так не спорь, какие бы глупости не услышал о всяких шпионах и вредителях. Делай вид, что веришь, и помалкивай. Довольно тебе знать, что они не шпионы и не вредители, а чаще всего люди хорошие, ну, а за что их арестовывают, поймёшь, когда постарше станешь. Сейчас главное, знай, что это несправедливо, но виду не подавай, что знаешь. А то нам всем будет плохо».
С тех пор мне иногда снилась эта колония, в которой всех ребятишек, наверное, секут каждый день ремнями за то, что их родители арестованы.
После таких снов я чувствовал себя особенно счастливым, остро ощущая, что я не в страшной колонии, а дома и в «немецкой группе».
«Немецкую группу» я посещал лет с четырёх и до самой школы, вместо детского сада.
Но и во дворе болтался немало, особенно по выходным, Я там, сам не знаю почему, был одним из паханов среди «мелкоты». Может быть играл роль мой тогдашний высокий детский рост (у меня была кличка «длинный», в которую самому сейчас трудно поверить!), то ли оттого, что отец не только никогда не запрещал мне драться с мальчишками, а говорил всегда: «сдачи надо давать вдвое, а жаловаться и плакать — подло». Я эту науку усвоил настолько, что только уже повзрослев, понял, насколько во время войны, в детдомах, я «превышал пределы необходимой самообороны».
До войны в Питере было немало петербургских немцев, и многие немецкие дамы «из бывших» держали группы из шести-семи дошкольников. Всё воспитание у них основывалось на играх, хороводах, и тому подобных развлечениях. И поскольку весь день мы говорили между собой и с Ольгой Рихардовной только по-немецки, то уже через год все шестеро говорили на этом языке не хуже, чем по-русски. Разумеется, в возрастных пределах.
Я ходил в группу Ольги Рихардовны Гинкен, жены профессора Химико-Технологического Института. В эту же группу ходил мой приятель и когдатошний «соколясочник» Юра Тамарин. С нами была неразлучна младшая дочь Гинкенов, наша ровесница, а старшая их дочка ходила в то время уже в третий класс.
По утрам Ольга Рихардовна, всегда накрашенная и в синем пальто, обходила всех своих учеников, забирала их из дому, и мы шли гулять то в Летний, то в Михайловский сад. Потом шли к ней домой на Басков переулок и там «занимались», то есть играли в разные игры, а часов в шесть вечера она разводила всех нас по домам.
После войны я пытался разыскать семейство Гинкенов, но узнал только, что их, как и всех петербургских немцев, выслали (точнее депортировали) куда-то в казахские степи…След так и потерялся.
Года в три я получил от отца медные буквы, из тех, что служили тогда на Ленфильме для набора титров. Буквы были тяжёлые, и я выкладывал из них какие-то узоры. Так "случайно" и научился читать. Кубиков с азбукой тогда не делали, как я потом узнал, оттого, что педологи, властвовавшие до середины тридцатых годов в образовании, считали, что преждевременное обучение чтению вредно. Но так или иначе, годам к пяти все дети из интеллигентских семей читать уже умели.
У нас на полках стояли и Всемирная история искусств, и много томов Майн-Рида, и Жюль Верн, и мифы в пересказах Куна, и всякое ещё. А у дяди Саши — Вальтер Скотт, Густав Эмар, Сельма Лагерлеф («Путешествие Нильса с дикими гусями и другие повести»). Всё это было в старинных изданиях с «ятями» и «ерами».
Когда мне было без месяца восемь лет, меня привели в школу. Завуч начальных классов, длиннющая немолодая дама, с очками на длинном шнурке, но почему-то одетая в какую-то матроску, сказала, что раз мне не исполнилось восьми лет, то надо придти на следующий год. Мама робко заявила, что до восьми мне остался один месяц и что я давно уже хорошо читаю. Пока они препирались, я без разрешения взял из шкафа какую-то книгу, раскрыл где попало и стал громко читать. Через один абзац дама с ужасом на лице меня остановила. Как оказалось, книга, которую я взял с полки, была каким-то томом сочинений писателя с почти конфетной фамилией Мопассан.
Так что в первый класс меня взяли. Через неделю я там ужасно соскучился и, привыкший дома своевольничать, начал на уроках читать под партой, краем одного уха слушая, что делается в классе. «Айвенго» был существенно интереснее букваря.
Однажды наша учительница, пожилая, зябкая и на вид очень сердитая, поймала меня за этим чтением, отняла книгу и с криком выгнала из класса, велев прийти с родителями. Я вышел, дождался перемены, и спокойно отправился во второй класс Б, в котором учился кто-то из моих дворовых приятелей. Я самочинно сел за крайнюю парту и стал ждать, что будет. Тамошняя учительница, молодая и коротко стриженная, заговорила со мной только в конце урока. Она не кричала, не ругалась, просто спросила, кто я такой. Я заявил, что мне нечего делать в скучном первом, и что я останусь тут, во втором Б.