Наталья Мунц - Путешествие из Ленинграда в Москву с пересадками
Судьба этой комнаты была самая пёстрая. Наверное, из- за её изолированности и близости к парадной.
Сначала это Володина комната. Потом, когда нашу фрейлейн Фрушку сменила m-lle Monfillard, это она поселилась здесь.
Шарма в этой француженке, прямо скажу, не было. Бюст её неизменно напоминал мне неодетый дамский манекен. Высокий воротничок с косточками, взбитые балкончиком волосы. Видимо, по утрам она завтракала у себя в комнате, потому что, когда раздавались из её комнаты два звонка на кухню, это значило, что я должна одеваться, чтобы идти гулять. Вот гуляла она, правда, хорошо, неизменно меняя маршруты, и, наверное, эти прогулки больше давали мне познаний во французском, чем скучные уроки у неё в комнате.
Однажды, гуляя по набережной со стороны домов, m-lle Monfillard заинтересовалась памятником у Невы: «Qui est-ce'?» — «Са? C’est Pierre Le Grand[6]». M-lle Monfillard мне не поверила, перешла на другую сторону и, к моему позору, прочла: «Крузенштерн». Я просто очень любила Петра Великого.
Потом комнату Вовину снимал Генрих Викентьевич Хорошевский, пан Хорошевский, очень колоритный тип. Студент Горного института, высоченный, в крахмальных воротничках, с большими рыжими усами и усталыми глазами. Разговаривая, он всегда норовил к чему-нибудь прислониться для устойчивости. Посреди его комнаты возвышалась груда «геологических образцов» — попросту камней. Он столовался у нас и был симпатичен и немного смешон с изящными длинными руками и заиканьем.
Конец его, по уверению нашего отца, был трагичен.
Дело в том, что в тот год (вероятно, это был 16-й) Володя увлекался бомбами, которые он мастерил из глины, начиняя их порохом. Потом пускал их вниз с балкона, и они прекрасно разрывались в саду. Однажды небольшой взрыв произошёл в нашей детской и даже опалил Володе бровь. Был скандал. Всё запретили. Но в день отъезда куда-то Хорошевского мама обнаружила у Володи новую бомбу.
И вот я вижу картину: мама с ужасом показывает её нашему поляку. Он стоит над мамой в передней, прислонившись к выходной двери, говорит: «Ах, М-магдалина Ль-львовна, какие пустяки», — опускает бомбу в свой жилетный карман и уезжает. Больше мы о нём никогда ничего не слышали.
Папа же очень ярко и подробно описывал нам его последний вечер в вагоне поезда, перед роковым взрывом.
Через несколько лет мы открыли его чемоданы и, кроме всё тех же камней (которые было очень нудно выносить на помойку), обнаружили съеденный молью фрак и шикарные костюмы да кучу великолепных карандашей «Koh-i-noor», которые долго служили нам в годы карандашного голода.
Вскоре после ухода от нас m-lle Monfillard была проездом в Петрограде семья маминого младшего брата, дяди Серёжи, с женой Китти, сыном Костей и сестрой жены Эльзой. Они были беженцами из Риги и, как явствует из имен, Китти и Эльза были прибалтийскими немками; дамы останавливались всё в той же комнате. После же их отъезда Володя обнаружил на дне шкафа оставленную нашей француженкой тетрадь с карикатурами на бошей из французских газет. И вот теперь часть карикатур оказалась вырванной! Подозрения пали на Эльзу Володя негодовал, обнаружив у нас в доме следы военной измены!
Не могу не рассказать, при каких обстоятельствах пришлось мне ещё раз встретить эту семью.
В 1934 году я поехала художником-чертёжником в Буреинскую экспедицию на Дальний Восток. И мне с двумя сотрудниками было поручено ехать во Владивосток за какими-то картографическими материалами. Я знала, что дядя Серёжа во Владивостоке, и быстро отыскала его. Была радостная встреча. Жили они, видимо, очень скромно, но тем не менее меня пригласили на следующий день к обеду В доме был пёсик, с которым я сразу же подружилась.
Назавтра среди обеда я вдруг спохватилась: где же пёс? Хозяева замялись, а потом мало-помалу признались, что продали его корейцам в это утро! (А ведь корейцы едят собак!)
Таким образом был устроен для меня парадный обед…
И давно ли жила у них эта собака? Пять лет. Господи! Да разве не жалко вам было? Ах, нет, нет, он был такой противный, вечно лаял…
На всю жизнь запомнила я цену этого обеда.
После революции, когда во всей квартире царил холод, буржуйки стояли только в Володиной комнате и в столовой (в южных комнатах). Тут жили папа с Володей. Папа работал в пальто и шапке и, между прочим, делал акварелью перспективу к проекту летательного аппарата (типа дирижабля) некоего инженера Махотина (мы называли этот дирижабль «махина-махона» — я вспомнила это, повидав сейчас на выставке «Летатлина»), И ещё тогда же делал папа перспективу какого-то фантастического поезда на одной рельсе.
Потом до 1928 года в этой комнате всё время живёт Володя. Году в 19-м живёт с ним милый и скромный Слава Януш, когда его семья была в Боровичах.
В годы ученья в Академии художеств над дверью появилась красивая перспектива Володиного курсового проекта, написанная тушью и жжёной сиеной на фанере, к ужасу и возмущению Леонтия Николаевича Бенуа: «Это что же? Скоро студенты будут приносить свои проекты прямо на дверях?» (Леонтий Николаевич был профессором и папы, и Володи.)
После 28-го года комната переходит то к нам с Сергеем[7], то обратно к Володе, то после нашего развода к одному Сергею, и наконец, когда последний обменялся на Москву, в комнате поселилась Ия Михранянц, уже до самой войны 1941 года.
Глава тетья
Следующая комната на юг — столовая. Проходная. С зелёными банальными цветами у окна. С канарейками — Ханс и Зузи (ишь ведь, тоже немчура!). У Зузи была одна нога. Другую она сломала при переезде. Помню рассказы — что её понесли в аптеку и там ей залили ножку коллодиумом. Оттого ножка и пропала. И к слову «коллодиум» у меня осталась неприязнь. Но ничего, Ханс любил её и хромой!
Цветы поливаю я, и я же чищу клетки и меняю корм. И воду — для питья и купанья. Ханс и Зузи плещутся в ванночке, забрызгивая безнадёжно обои. Когда по вечерам собираются гости и за столом шум, Ханс начинает заливаться трелями. Пока клетку не накроют: «Спать! Спать!»
Канареек выпускали полетать. Они прозаично кидались сразу же под обеденный стол собирать крошки. А однажды мы купили на вербном базаре двух малиновок. Когда открыли их клетку, они взвились под потолок и там уселись на кресты деревянной божницы. Весной мы с папой выпустили малиновок в гавани. Они не сразу улетели: сели на ёлочку, недалеко от нас, и долго удивлялись.
Под птичками в столовой стоял ледник. Он живёт ещё сейчас, перекрашенный, в мунцевской кухне на Кудринской! Все ледники тех лет были одинаковые — покрашенные под дуб. Слева сверху в цинковое нутро набивался лёд. Внизу был краник. Все стенки двойные, цинковые. Куплен он был году в 10-11-м. Я прекрасно помню, как его привезли и зарядили льдом. А потом, ей-богу, не помню льда — видимо, возня с ним надоела. Ледник переезжал всю свою жизнь то в коридор, то в кухню, и в разное время в нём хранились разные вещи. Только вот в голод, в последний, в блокаду, ах, как врезался он мне в память! Но об этом потом.